Страница 48 из 123
Когда вечером снова пришли гости, Кравчик сидел в подушках. Усы свои, сохранившиеся еще с довоенных времен, разгладил, зачесал вверх, и они завились колечками. Он протянул гостям руку и улыбнулся. Ракец принес исправленный примус. Малиновский — газету. Пришли женщины. Драпала, как всегда, был навеселе, но не сильно. Разговор зашел о Паенцком и скандале.
Выслушав женщин, Эдисон сразу сделал вывод:
— Я был прав, на них надо идти с кулаками…
Малиновский также считал себя правым:
— Копают щели, готовят убежища — я же говорил вам…
Взяв на вооружение последнее событие и широко используя его в качестве главного аргумента, спорщики снова ринулись в бой. А Кравчик лежал, слушал и постепенно сползал с подушек все ниже и ниже. Молодцевато подкрученные усы как-то поникли, и к концу он почувствовал себя таким же беспомощным, как вчера. А ведь так готовился к этой беседе, ждал ее с нетерпением и был так уверен, что именно сейчас выявит слабые стороны обоих спорщиков. Но вместо этого в голову лезли лишь какие-то мелкие, незначительные мысли. Копать рвы, разумеется, нужно, готовить убежища — тоже. Но надо это делать по-настоящему, без обмана. А если Паенцкий вздумал отлынивать, надо его заставить. Нужно действовать сообща, как во время забастовки, со всеми Паенцкому не совладать. Рассуждения эти были правильны, кто может против них возражать? Но все это такие мелочи и связаны только с их домом. Даже с этими спорщиками по-настоящему Кравчику не справиться. Приходится ждать, пока они выговорятся.
Наконец спорщики замолкли, так и не придя к соглашению. Снова женщины принялись ругать спекулянтов. Смеялись над Рачкевичем и Паенцким, которые для встречи с министром вырядились во все черное, как на свадьбу.
— В такую жару! — хохотала Драпалова. — Рожи красные, как свекла, ботинки начищены. Я незаметно песочком плеснула на его лакированные сапожки. Подпрыгнул, как будто на огонь наступил!
— А как этот министр выглядит? Очень важный? — спросил Кравчик.
Драпалова посмотрела на Геню, а та в сердцах только рукой махнула.
— Это из-за него с подвалом ничего не вышло. Столько полицейских понаехало министра охранять!
— Ну, ты-то не больно испугалась! — Драпалова повернулась к мужчинам. — Только мы вышли из подвала, и он подъехал. Полицейские честь отдают. А наша Геня прямо к нему. Что это, говорит, мы тут щели копаем, убежища готовим, а нас полицией стращают! Так ему в лицо и выпалила!
— Я его знаю. — Геня небрежно махнула рукой. — Он как цыган со скрипкой, по всем свадьбам бродит. Неделю назад, когда пулеметик вручили, тоже здесь был…
— Ну и что он тебе ответил?
Ответ, видно, пришелся Гене не по вкусу, и повторять его не хотелось. Драпалова поспешила подруге на выручку:
— Строгий мужчина! Как закричит! Дело, мол, идет о государственных интересах, а вы, мол, только о себе думаете… А она ему — что все это один обман…
— Пани Геновефа! — Малиновский только головой покачал. — Сказать самому министру, что это обман!
— А что он мне сделает? Что могли, то уже сделали! И верно, обман. Сами кричат, будто убежища нужны, а как до дела дойдет — один обман!
— А он снова… — с волнением продолжала Драпалова, — что государственные интересы превыше всего, что все должны жертвовать собой…
Геня сидела вся красная и смотрела в окно. Кравчик дотронулся до ее руки.
— Не расстраивайся. У них всегда так, как только какое-нибудь жульничество, сразу кричат — государство! И норовят, чтобы кто-нибудь другой приносил жертвы…
14
У Бурды было достаточно оснований резко ответить на жалобы Кравчик. С того понедельника минуло всего десять дней, но в жизни Бурды словно две эпохи прошли, и обе кошмарные, только каждая по-своему.
В первые дни он как будто отупел. Двигался, ел, разговаривал, улаживал текущие дела, но не видел перед собой того горизонта, который придает существованию человека смысл. Иллюзии, так хорошо служившие ему в течение столь тягостного для всех последнего полугодия надежной опорой и утешением, были полностью сметены одним телефонным звонком.
Убедившись в неотвратимости поражения, Бурда сразу с этим примирился: слишком уж рискованными были все планы Бека. Где-то в самой их основе крылся какой-то просчет, из-за которого вся задуманная им комбинация должна была рухнуть. Рухнуть и похоронить под своими обломками всех, кто делал на нее ставку. Бурда взглянул в лицо фактам и понял их безжалостную логику. После беседы с Фридебергом он уже не надеялся на чудо и в душе был готов к собственным похоронам. Единственное, что его еще тревожило, — это забота о том, чтобы похороны эти были достаточно пышными и комфортабельными. Подобно праславянам, индийцам или другим древним народам, которые верили в переселение душ или в дальнейшее существование в загробном мире, он заботился теперь о том, чтобы ему положили у правой руки кувшин с медом, филе из лося, любимое копье, лук, верную жену с распущенными волосами и белоногого рысака.
Как быстро он понял это? Через каких-нибудь четверть часа после телефонного звонка. Не столько понял, сколько почувствовал. Как будто в душе была запрятана какая-то умная машинка, которая в определенный момент автоматически что-то там выключила и запретила разбрасываться ценностями, которые понадобятся для дальнего странствия на тот свет.
Однако это ничуть не помешало ему попасть впросак с Вестри. Какое несчастье, что Вестри пришел как раз в понедельник. Впрочем, во вторник он уже не пришел бы.
И зачем только Бурда напустил на себя министерскую гордость, не обождал, не попросил времени для раздумий?
Бурда все же надеялся, что Вестри, как и обещал, еще раз сам явится. Но он не пришел да и не мог прийти. Тогда Вестри делал ставку на минимальный шанс мира в надежде, что войны все же не будет, и за бесценок покупал все, что подвернется под руку. А на что он мог рассчитывать теперь? Теперь и полпроцента было бы слишком дорого. Ничего не поделаешь — Вестри не придет.
Как ни странно, но для Бурды в течение последних дней именно это явилось самым неприятным переживанием. Во всем остальном он испытывал чувство какого-то необычайного спокойствия и с удивлением взирал на людей, с суетливым волнением метавшихся взад и вперед. Не поспевая за инструкциями на случай войны, директора департаментов рвали на себе волосы. Начальники отделов дрожали, как осиновые листья: точно ли они выполнили директивы относительно какого-нибудь старосты или воеводы? Что и говорить, даже министры волновались, что дела в министерствах идут не так, как надо. Милый премьер не спал по ночам от волнения из-за проволочных сеток, его мучил вопрос, снесены ли каменные стены, чтобы в случае газовой атаки была достаточная циркуляция свежего воздуха.
А он, Бурда, был спокоен, — спокоен с самого вторника. Словно не он, а какая-то машина рассортировала за него все дела, откинув то, что было важно вчера, и выдвинув на первый план то, что отныне станет самым главным. Он привык думать, будто находится где-то посредине между жизнью и небытием, или, точнее, между бренным, суетным миром и потусторонним покоем.
Сколько сейчас в Польше таких людей, которые, как он, понимали, что их ждет в ближайшем будущем? Бек? Наверняка. Может быть, Рыдз? Может, Славой — хотя нет. Вот он, естественный отбор: теперь дураки не замаскируются ни пышными фразами, ни услужливостью, ни изворотливостью. Может, Ромбич? Этот уже давно спит только по два часа в сутки. Дурак, самый настоящий дурак.
Его охватило странное чувство. Все может рухнуть — люди, города, государства, но такое нематериальное явление, как ненависть, переживет все, оно прочно, как фильтрующийся вирус, которого не убьешь ни огнем, ни холодом. В этой огромной катастрофе, которую предотвратить никому не удастся, Бурда найдет хотя бы в ненависти что-то приятное для себя. Он видит то, чего не видит Ромбич. Более того, именно эта катастрофа сорвет маску с Ромбича и покажет, чего стоит этот Прондзинский. Хотя Бурда плыл в одной лодке с Ромбичем и лодка эта была подхвачена быстрым течением близ водопада, в его душе все же притаилась надежда: «Хоть погибнем вместе, но Ромбич при этом будет выглядеть шутом, а я до конца не утрачу чувства собственного достоинства». Он тихо этому радовался. Возможна ли такая радость? Да, если верить в переселение душ или в какой-нибудь праславянский или эллинский эдем, в котором души продолжают свое существование, хотя бы в бледной и нереальной форме. Ну, скажем, в форме тени, которая ничего уже не может сделать, но все помнит. Немногие достигнут этого эдема, но в их числе будет и Бурда. А в таком случае разве могут сейчас интересовать его те, что не способны обеспечить ему в дальнейшем земную жизнь?