Страница 47 из 123
Кравчик с сомнением покачал головой:
— А о Голендзинове ничего не сказал?
— Чтобы подробно говорил, не скажу. Скорее так, в общих чертах, в принципе. Спрашивали, не обещает ли правительство амнистию для антифашистов. Но товарищ Гавалек забыл на этот вопрос ответить. — Малиновский вздохнул. — Нелегко с этой политикой.
Эдисон снял очки в проволочной оправе и погладил седую бороду:
— Все это одно очковтирательство. Только непосредственные действия… Гитлер или санация — один черт!
— Это уж извините! — Малиновский даже подскочил. — На это товарищ Гавалек дал ясный ответ: мы обязаны помочь правительству, даже санационному. Потом оно вынуждено будет нас отблагодарить.
— Жди у моря погоды. Глупые теперь люди пошли. Всему верят. С каких это пор капиталисты стали выполнять свои обещания?
Они долго спорили, один козырял Гавалеком, другой — каким-то Кропоткиным. Кравчик лежал и был готов застонать от бессилия. Каждый из них был в чем-то прав и в то же время неправ. Но в чем прав и в чем неправ? Женщины не слушали, толковали о дочке Михаляка и о том, где достать крупу. Драпала по очереди признавал правоту обоих спорщиков. А Кравчик никак не мог разобраться, где правда и где ложь.
Когда спорщики умолкли, так ни о чем и не договорившись, Геня снова завела разговор об убежище:
— Нельзя допустить, чтобы из-за жадности Паенцкого люди гибли. Он живет всего за два дома от нас, у них там над подвалом железные рельсы, да и дом на этаж выше. А убежище хочет готовить не у себя, а здесь. У нас стены трухлявые, дом просто от ветра может развалиться. Наши женщины ходили в комиссариат, но так ничего и не добились. В полиции прямо заявили: как Паенцкий решит, так и будет. Где же справедливость?
— Вот вам ваши капиталисты! — засмеялся Эдисон тонким и блеющим, как у козы, голосом.
— А щели? Где их будут копать? Возле мусорной свалки. Видно, для того, чтобы люди смрадом вдоволь надышались. У Паенцкого там красивые газоны, цветы, грядки с помидорами — конечно, свои помидоры дороже, чем люди.
Эдисон снова ехидно рассмеялся. Добродушием он никогда не отличался, а к старости становился все ворчливее и чудаковатее. Кравчик знал его больше тридцати лет. Еще подростком смотрел на него с уважением: люди говорили, что он делает бомбы из консервных банок. Однако ничего этими бомбами он не завоевал. Жил одиноко и последние годы сидел у себя на чердаке. Зарабатывал столько, сколько ему давали женщины за починку кастрюль. Когда увечье приковало Кравчика к постели, Эдисон к нему зачастил. Хочешь не хочешь, а больному приходилось выслушивать его болтовню. Зато если попадал на такого же, как он, любителя поговорить, мог проспорить часа два, а то и больше. Не так-то легко было с ним справиться.
На этот раз Малиновский не выдержал и довольно скоро ушел. Драпалу сморила послеобеденная чарка, и он мирно дремал в углу. Жена с трудом его разбудила и, как всегда, громко ругаясь, повела домой. Остался только Ракец. От всех этих разговоров Игнаций очень устал, и Геня, чтобы поскорее выпроводить последнего гостя, побежала на кухню, схватила старый примус и всучила его Эдисону:
— Воздух пропускает, где-то, наверно, дырка.
Он понял ее и ушел. Так они ни до чего и не договорились.
Ночью Кравчик снова не мог уснуть. Он уже привык к бессоннице, к одиноким своим мыслям в темноте, к черному потолку и серому окну. Чтобы как-то развеять безнадежность этих ночей, нужно было думать о чем угодно, только не о себе. О Гене, о Казике, о Драпалах. Мысли о политике не приносили облегчения, уж слишком все становилось сложно.
Но на этот раз его захватила именно политика. Война подбиралась все ближе и ближе. Что такое война? Он вспомнил, каким был во время той, первой войны, четверть века назад. В армию его не взяли. Бабинский добился. Потом, когда царская полиция велела всем эвакуироваться, он спрятался, переждал. Пришли немцы, был голод, приходилось ездить в деревню, менять нехитрые слесарные поделки на картошку и сало. Выкрутился, переждал — война, в сущности, прошла мимо него. Может, и правильно говорит Рацек, не рабочее это дело. Пусть капиталисты дерутся, если хотят, а меня, искалеченного санационной полицией, это не касается.
И все же чувствовал, что это его касается, да еще как. Вспомнил все, что вычитал из газет о немецком фашизме. Как можно допустить, чтобы и в Польше… Правда, у нас тоже полиция… Там бьют евреев, а у нас орудует буржуазия и разные пикетчики. Но ведь не вся Польша пикетчики да полиция… А Гитлер и фашизм…
Все ясно, спорить тут не о чем. На Гитлера надо идти пусть даже с голыми руками, все сделать, все отдать, но его не пустить. И все-таки Малиновский говорит что-то не то. Послушать его — у нас все хорошо: и санация, и голендзиновское правительство… Кричат, что и они против Гитлера… А почему Паенцкий такое вытворяет?
Не хотел политики. Ну и лежи, как дурак, на своей кровати и вздыхай, что ничего не понимаешь. А Казик? Казик в армии, где-то под Краковом. Ему грозит опасность, Гитлер, а ты…
Охваченный внезапным волнением, он потянулся за папиросой. Прижав ладонью коробок, раз пять чиркал спичкой, пока не зажег: дрожали пальцы. Потом глотал дым, кашлял, но папироса не принесла ему желанного облегчения, разве только минут пять, пока затягивался, ни о чем не думал.
Ни сна эти мысли не навевали, ни радости не приносили. Пытался думать об убежищах, о щелях, о спасательных дружинах… Выходки Паенцкого не были для него неожиданностью. И тут как-то легче ему было найти связь между эдисоновским отрицанием и соглашательством Малиновского. Даже удивился, почему это ему раньше не пришло в голову посоветовать женщинам и Драпале, что им следует предпринять.
Как только Геня проснулась, он сразу выложил ей свой план. Жена выслушала спокойно — уж очень она любила такую шумную работу. Вскоре прибежала Драпалова:
— Всех зовут копать, какой-то министр должен приехать.
Игнаций с нетерпением ждал возвращения Гени. Он чувствовал себя так, словно послал армию в бой и не знает, с чем она вернется. Жена оставила ему полбуханки хлеба и воды — горячего ничего не было, Эдисон примус еще не исправил. Старую газету, принесенную Малиновским, он перечитал уже в десятый раз: немного о Данциге, много о Кухарской, застрелившей брата, и еще о том, что министры тоже копают траншеи.
В полдень под окном поднялся шум. Во дворе тоже кричали. Сражение велось точно по намеченному плану. Он очень беспокоился: неужели не выиграют боя? Несколько раз он хватался за последнюю папиросу, но удержался: закурит, когда вернется Геня.
Наконец она явилась, пришла вместе с Драпаловой. Обе раскрасневшиеся, возбужденные, будто и в самом деле участвовали в драке. Драпалова веселая, а Геня сердитая. Говорили обе сразу, и понять что-нибудь было нелегко.
— Не дождется он, чтобы в этой норе…
— И просил, и молил… а нам наплевать, копаем, и все тут…
— Я ему кричу: и так жизни от вас нет, хотите еще на тот свет отправить? Фигу вам!
— Собралось нас человек сорок. И всей гурьбой… Правда, лопат было мало.
— Я скорее к дверям и поленом по замку… а он за полицией…
— Не успел оглянуться, как мы дерн порезали и давай копать.
— Прибежал полицейский: разойдись!
— Досок не хватило, так мы их сразу притащили…
— Стоим, ничего. А он к нам. Пошел, кричу, к черту!
— Ну и порядок, щель что надо. Дерн сверху положили, может, еще примется…
— Не дал подвала, собачий сын! Те, что напротив живут, оказались такими тряпками, покричали, покричали и ушли…
Итак, не победила ни та, ни другая сторона. Щель в огороде Паенцкого вырыли, но подвал он свой не отдал. Особенно радоваться было нечему. Но на Кравчика этот маленький успех подействовал лучше лекарства. Оказывается, и они могут кое-что сделать, правда, не очень много, но все же пошли наперекор Паенцкому и полиции. Больше всего его радовало настроение Гени. Можно подумать, что она всю жизнь только тем и занималась, что штурмовала чужие подвалы. Она долго не могла успокоиться, все вспоминала старые обиды и клялась, что не позволит больше Лавицкому эксплуатировать себя.