Страница 32 из 33
Лазар, чья борода бела, как дым, осенив себя крестным знамением, ответил:
«Ты была моей дочерью и осталась. Лишь ненадолго отлучилась куда-то, а завтра овдовеешь». Взял он ее за руку и хотел ввести в горницу, где собралась вся челядь. Но Маркета бросилась перед ним на колени и проговорила:
«Супруг мой завещал мне шить с его сестрами. Супруг мой велит мне с вами проститься! Супруг мой!»
Ах, сколь печально это прощание, сколь прискорбно противоборство отцовской воле! Тут вошли сыновья Лазара и молча, растрогавшись, взирают на кающуюся грешницу, эту прислужницу любви.
Драгоценные государи мои, все, кто слушает исповедь нашей страстной возлюбленной, некогда полагали, что мудрость обращается к ним как к брату и сестре. Их озарила любовь; она озарила их почти незримой пылинкой живого света, и пылинки той достаточно, чтобы поколебать незыблемые истины и сокрушить их твердость. Она швыряет родных на колени. Никто теперь их не проклинает, они повержены, бог подменил им сердце и дал почувствовать, что мудрость их — плевел.
Да способны ли эти кустари на что иное? Вчера они хихикали, радуясь, что их делишки прошмыгнули под королевской рукой, а нынче хотели вершить суд и расправу?! Ну, да зачтется им эта перемена к лучшему.
Старый Лазар вывел коняшку и в повозке, в которой когда-то ездил в церковь, отправился с Маркетой к городским воротам.
Наутро день казни. Пани Катержина, Александра, жена Кристиана, Вацлав и прочие Козликовы детки собраны в капитанском доме. Ночь они провели в людской.
Катержина хотела всю ночь бодрствовать возле темницы, но в этом ей было отказано. Ведьмы, фурии, пересмешники и разная сволочь, вылезшая изо всех щелей, подходили к ней и в лицо бросали свои визги и вопли. Чувствовала она себя так же, как на дороге, когда их везли из Турнова. Шла ли она, стояла ли у храма позора, — он все был объят пламенем и обжигал, как огонь. Несчастная женщина, не запятнана она кровью, и скорбь ее почти не заметна. Не пугают ее и не касаются эти недостойные порождения злобного языка и насмешек.
Вы, ротозеи и зеваки, подходите ближе, ближе! Схватите девушек за талию и скачите подле них, выступающих торжественной поступью. Опорожните мозг свой в этом гаме, требующем возмездия. Это одно из наказаний, без которого мир немыслим.
Насмешки падали, словно град и дождь на голову паломников. Когда они пришли в город, толпа разрослась. Слышен был гогот и гиканье. Перед шествием выделывает кренделя какой-то паренек в красном колпаке, а другой свистит что есть мочи, а кто-то третий, держась за носки башмаков, гримасничая и кривляясь, говорит Александре:
«О дева, дева, по тебе сохнет сердце!»
Нужна была невозмутимость статуи, сила льва, чтобы оставить все эти насмешки без внимания. Не обронив ни слова, женщины шли вперед. И молчание ограждало их, словно шатер. Наконец слуха капитана тоже достигли вопли толпы, и, увидев, что творится вокруг, вышел он при всех своих регалиях на площадь. Окунулся в толпу и кричал, как обычно кричит при отступлении: «Назад! Назад!» Толпа отступала неохотно, и не остывшие еще зеваки галдели в улочках, отстаивая свое право пригвоздить преступников к позорному столбу. Затем разбойниц отвели в дом капитана, у дверей поставили охрану.
Около полуночи Лазар со своей дочерью добрался до города, и они были впущены. Ах, какое это свидание! Кто передаст радость, полную смущенья, доверчивость, ликование, скорбь, горделивость и грусть? Слова не столь многозначны, и говорящий пользуется не только словами.
«Ты пришла, Маркета! Видишь — теряя так много, я обретаю дочь. Дитя мое, не тверди слишком часто: горе! горе! Не причитай над нами. Все, что ни делается, надобно уметь принимать. Это посылает нам господь бог. Сердце его ласково и неисповедимо. И ко всем его деяниям подмешана любовь. Что с того, что мы плачем теперь? Так ли уж много значит гнев короля? Есть судия поважнее, он будет судить рыцаря по-рыцарски, мужика — по-мужицки. Супруг мой привил своим сыновьям добродетели, которые признавало его время. Увы, времена меняются! Супруг мой был определен как разбойник, сердце его, однако, никто не оценил». Сказав так, Катержина умолкла, теребя ткань своей парчовой накидки. «А теперь — ни единой слезы, ни слезиночки! — вымолвила она напоследок. — И верность, верность прежним временам».
Ночь плелась и летела, трезвоня в колокол, что со звоном отбивает час за часом. Его надтреснутый голос напоминает звук цепей, которые тюремщик, спускаясь, волочит со ступеньки на ступеньку. Уже светает; летите в небо, вороны, взвивайся к небу, нечисть с растрепанными крылами, взвивайся к небу, мразь с отдавленным хвостом, с кровавым клювом, смрадным дыханьем, испуганным взором! Ах, только горлинка сидит себе на башенке и воркует призывно.
Какой день! Вот серп месяца, вот стрелы рассвета. Все вершится в безмолвии. Бдительная стража пересекает площадь, направляясь к темнице. А за стражей движется шествие женщин и детей. Это пани Катержина и все остальные. Я вижу Маркету Лазарову, Александру, а замыкает процессию Вацлав. Паренек грязен и всхлипывает, закрывая лицо ладонями. Вот они вошли. Караульщики убыстряют шаг, уж не пылают ли их сердца сочувствием? Отчего это они вдруг занялись счетом? Какие мысли гонят от себя прочь? Ах, поверьте, ожидание — страшная вещь. От ворот вдоль стены до угла крепости — пятнадцать камней, да только тринадцать насчитал я в обратную сторону. Вот, смотри-ка, волочится сука и побирушка, которая сегодня чуть ли не стройна. Площадь уже заполняется народом. Зеваки перебегают с места на место. Застывают, словно частый лес. Толпа добрячков, толпа стародавних приятелей, что задолжали разбойникам проклятия за ночные нападения. Этот, надутый, чванится, а этот хлопает себя по поясу и животу; третий насупился, а по ляжкам его ползет холодок. На висках у стариков вздуваются жилы; платье у них теплое, а затылки — холодные. О, эти очи, вперенные вдаль! О, этот отрешенный взгляд! Теперь вы слышите барабанный бой. Пять ударов палочками и пять ударов в дверь темницы. Вдоль стены выстраиваются копьеносцы. Тень их переламывается и подымается вверх, облизывая карнизы. Копьеносцы и снова барабанщик, возвещающий смерть. На его барабан наброшено покрывало, барабан гремит глухо, и звук его — будто тень звука. На небе теперь сияет солнце, и все это убожество сверкает великолепием, вот все темнеет и снова озаряется блеском. Палит зной. Палач утирает пот, и толстяк в панцире вертится, словно школяр. Но вот выходит Козлик с пани Катержиной и исповедником. Коснулся он одеяний господа, который везде благостен, и идет, словно виноградарь, у которого истек срок аренды. Оглядывает он сборище и, видя на лицах опустошенность и отчаяние, жалеет сам себя и произносит: «Еще немного, и я избавлюсь от тягости времени. Право, я уже стар».
Больше нечего ему добавить, но, видя страдальческие очи своей жены, он усмехается еле заметно, чтобы ободрить ее. За ним шагает Миколаш. Он слаб, у него подкашиваются ноги. Та женщина, что идет сбоку, та, что поддерживает его, — это Маркета. Его израненное лицо бледно, плечи лишь будят воспоминание о былой силе, и правая рука лишь напоминает о прежней силе, правую руку он кладет жене на плечо, чтоб та теснее прижала его к себе. Он зачарован смертью, которая, как ни судите, есть покой. Он никого не видит — разве лишь тех, кто совершает тот же путь, не слышит гомона толпы и не чувствует страха. Душа его приникла к его сердцу, и звездная пыль, налипшая на ее крыла, попадает теперь в его кровь и разносится по всем жилам. Это смирение, без которого храбрость дика и необузданна, как буйство.
Лишь смирение? Маловато! Как, он не раскаивается? Не сожалеет о содеянном?
Нет. Он слишком уж разбойник, и всегда был гордецом.
За Миколашем, поддерживая друг друга, шли по двое четыре его брата. Раны их ужасны, и женщины причитают, вглядевшись в их лица, а мужчины тяжко вздыхают, видя следы мечей. Куда подевались щебеталки, тараторки, вредные бабки и злые языки? Нет их. То было мимолетное кипение чувств, и маска слабости, и радость от зрелища бескровной драмы. Однако театр этот великолепен.