Страница 8 из 14
А Рембрандт-то снова мимо, мимо.
В другой раз мы приехали сюда с Аркой, в самый что ни на есть романтический, конфетно-букетный период. Сорвались на выходные. Остановились на выселках, у старого бородатого финна, давно осевшего в России. Финн правильно и хорошо говорил по-русски. До тех пор пока дело не доходило до мата, который он употреблял не к месту. И тогда становилось очевидным, что русского он, шпион, не понимает, берет от слов одну оболочку, делая вид, будто бы так и надо.
Всю ночь в «Красной стреле» я пел Арке про Рембрандта и его портреты, на которых схвачена суть человека. Удивительно, но посмотришь на такое лицо — и сразу все про него понятно. Знание это сложно выразить в словах, но, точно пепел в носоглотке, остается ощущение, что если бы довелось встретиться с человеком на портрете, вы могли бы понять друг друга. По крайней мере, ты его…
Стоял февраль, с Финского залива дули злые ветры. Мы забрались на смотровую площадку Исаакиевского собора. Невидимые динамики транслировали в непрерывном режиме первый концерт Чайковского, первую его часть. Рябые ангелы всматривались в город пустыми глазницами.
Мы так продрогли на этом верху, пока фотографировались, пока разглядывали дворцы и заводские трубы, что спустившись, немедленно «вдарили» по горячему глинтвейну, а потом вдарили еще и еще.
Ночь растянулась, вместив массу событий — поход в клуб, танцы, водку с лимоном, возвращение под утро обратно на выселки.
Я уснул, а старый финн и моя подруга разговаривали на кухне, потом, когда я проснулся, готовили завтрак… Пока я приходил в себя, собирался, настраиваясь на встречу с прекрасным, у Арки вдруг начались месячные. Она держалась за низ живота, прекрасное лицо ее побледнело.
У нас всегда так: только соберемся на охоту…
Эрмитаж отменился. Вместо этого мы стали смотреть фильм, купленный накануне в метро. На мониторе того самого лэптопа, который я использую и сейчас.
Я вернусь со свадьбы в гостиницу в лихорадке. Укутаюсь с головой в одеяло из слоеного теста — завтра встречать отца на вокзале. С его докторской, потянувшей на полтора десятка кг. Мгновенно засыпаю и мгновенно просыпаюсь утром, разбитый, солнце светит вовсю, температура воздуха за окном и моя собственная играют в догонялки. Никто из водителей не знает, где находится Ладожский вокзал, новый для Питера пункт приема приезжих. Повезло только с третьей-четвертой машиной.
Ехали окольно, по промзоне — как в Чердачинске побывал, ну и город, «перепады давления» разительные, вот уж точно Питер — «город контрастов». Успеваю к самому прибытию. Странное место: вокзал, встроенный в какую-то теснину, загороженный ларьками, а внутри — хай-тек, бессмысленный и беспощадный.
Вместе со мной отца встречает Владимир Ильич, большой, смешливый дядька, с которым отец учился в мединституте. С тех пор они не виделись. В машине у тезки Ленина жарко. Отец тревожно щупает мне лоб. Ему не привыкать меня лечить: я рос болезненным ребенком, к тому же плохо ел. Когда меня привозили к бабушке на Украину, та поражалась моей прозрачности и начинала срочно откармливать. Я этого не помню, слишком мал был. Помню только нашу последнюю поездку в Тульчин, когда бабушка умерла и мы ехали продавать дом.
С этой поездки в Тульчин, собственно говоря, и началась моя любовь к изобразительному искусству. Когда мы приехали в опустевший дом, отцу было явно не до меня.
Мы вошли в его комнату (когда-то его), где почти не осталось мебели. На низком подоконнике стоял узкий ящик с открытками. Длинный такой, похожий на ящичек для каталожных карточек в библиотеке. Только вместо карточек в нем стояли открытки с репродукциями картин. Этот ящик отец мне и протянул, дабы занять ребенка. С ними я и заигрался, захватив потом с собой на Урал. Наследство.
Бабушкин дом стоял во дворе с множеством фруктовых деревьев. Яблони и груши-переростки… возле нашего дома осыпалась шелковица… Двор был автономным — заходишь с улицы и попадаешь на отдельную небольшую площадку с домами, окруженными заборами и садами.
Странные, заросшие буйной южной зеленью пространства. Меня, помню, очень долго волновал один пространственный парадокс — почему наши соседи выходят через уличные ворота, а возвращаются с тылов? Видимо, где-то была еще одна, невидимая глазу калитка, лаз в частоколе, но я про него не знал. Не знал и удивлялся.
Однажды отец поднял меня совсем рано. Разбудил. Солнце только-только всходило, но уже жарило. Мы долго шли в гору, я молчал, так как не выспался, отец — потому что думал о своем. Высоко на холме начиналось старинное еврейское кладбище — сотни странных, вставших на дыбы, камней, испещренных надписями, точно оспой, с покосившимися оградками.
Где-то тут лежала бабушка…
Я помню, как она умерла. Точнее, как мы получили телеграмму о ее смерти. Как папа заплакал и ушел в комнату, которую сам построил и в которой я был зачат. Единственный раз в жизни, когда я видел его слезы.
Сразу за почтальоном зашла двоюродная сестра Люба с пачкой фотографий — недавно родилась моя младшая сестра Лена и родители торопились отправить на Украину фотографии новорожденной, порадовать стариков.
— Понимаешь, Люба, — сказала тогда мама в дверях, — фотографии больше не понадобятся….
Видимо, уже тогда родители решили продать дом и перевезти деда в Чердачинск.
Почему-то в памяти еврейское кладбище осталось увиденным как бы со стороны дороги, когда мы только-только начинали восхождение. Картинка, которую потом я увижу на одной из картин Рембрандта — скученные могилы, похожие на разоренные гнезда, и все эти решетки, отсвечивающие на солнце…
Отец с гордостью говорил, что в Тульчине находилось южное общество декабристов.
Пушкин писал: «И над холмами Тульчина стояла ясная луна…»
Меня особенно завораживал полуразрушенный дворец графа Потоцкого — запущенная классицистическая громада, с зияющими окнами и проваленными потолками. Похожие разоренные дворцы я видел на черно-белых картинках в книгах про Великую Отечественную, где говорилось о злодеяниях фашистов в пригородах Ленинграда. И Петродворец, и Царское Село, и Павловск, и даже никому не нужная Гатчина лежали в руинах.
Из-за низкого качества фотографий руины казались весьма живописными.
В Ленинграде я начал вести «Дневник путешествий», куда первым делом записал: «Особенность Невского проспекта заключается в том, что в каждом доме здесь на первом этаже обязательно находится какой-нибудь магазин. Очень удобно».
В Эрмитаж мы пришли ранним утром и ходили по нему до самого закрытия, без перерыва на обед.
Меня очень интересовала картина Франциско Гойи, незадолго до этого подаренная советскому правительству «американским филантропом» Армандом Хаммером. Это теперь известно, что женский портрет кисти Гойи оказался подделкой (или, скажем мягче, работой школы или круга), а тогда кружил голову сам факт появления картины Гойи в советском музее. В отечественных собраниях нет его картин, и именно это волновало патриотически настроенного юнца.
Мы пошли по залам разыскивать ее и нашли. Я громко объяснял отцу значение американского подарка, и он был горд моими познаниями. Да и тетки-служительницы каменели от умного лопоухого мальчика, тот еще аттракцион, не хуже «Шербургских зонтиков» в Петродворце…
Я знал, что еще в Эрмитаже есть единственная в СССР картина Эль Греко и единственная (правда, незаконченная) скульптура Микеланджело, а вот работ Леонардо — две. Мы нашли и их.
За искусством нужно все время куда-то ехать. Искусство не есть жизнь, это же что-то отвлеченное. Раньше искусство хранилось в замках знати, а в «эпоху фотографической воспроизводимости» оказалось заточенным в музеях, главные из них (Лувр, Прадо, Метрополитен) казались тогда советскому человеку недоступнее обратной стороны Луны.