Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 14

Когда живешь однообразно и однобоко, то, с одной стороны, время будто бы останавливается (один день похож на другой), но с другой — повседневная безмятежность обостряет ощущение того, что жизнь проходит мимо. Поэтому однажды ты садишься в поезд, чтобы попытаться догнать утраченное, хотя бы вре́менным изменением внутреннего статуса.

А зачем тогда еще нужны эти путе-шествия, «следования путем»?!

Последний раз освежающим самоограничением жизни оказалась служба в армии. Толчок для внутреннего развития… После дембеля, собственно, и начинается «новейшая история» каждого конкретного индивида.

Но сколько лет минуло с тех времен?

Вспомнить страшно.

Поезд — искусственное самоограничение. Во времени и в пространстве, во всем. «Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать». Изо всех сил, разумеется, делаешь вид, что привычный образ жизни не пострадал, кардинально не изменился, но понятно же: это лишь маска. Внутри ты подвижен, как железнодорожный состав.

Поезд — место особого мироустройства, укорачивающего, окорачивающего не только твою территорию. Можешь взять билет в вагон повышенной комфортности (двойное питание, кондиционер), но бонусом достанется тройной храп и очередь за водными процедурами, ни к чему не обязывающие разговоры. Весь вагон спит как детсад в санчас, и даже часовая стрелка замирает.

В западных поездах не так — там каждому почему-то удается сохранять автономию. Кажется, в Европе почти нет «ночных поездов», там и пространств-то таких нет, чтобы.

Западный человек в поезде едет, он пассажир согласно социальному расписанию, а вот русский человек в поезде живет. Русский человек живет всегда и везде, даже в беге на короткие дистанции, как в метро. Ибо слишком много правил, на которые наплевать и которые нужно нарушить. Слишком много сил и движений уходит на все эти нарушения. Нарушения схем и правил и есть жизнь. Пока нарушал, она и прошла.

Нам все время очень важно оставаться собой и нести в мир неповторимость. Потому что на самом деле мы не знаем, кто мы (в лучшем случае догадываемся), вот и проверяем окружающий мир на прочность: выдержит ли… нас…

В этом и проявляется «широта души», которую необходимо сузить: другие уже давно нашли комфорт в системе сдерживающих правил, высушивающих душу изнутри. А в нас работает, может работать только то, что по умолчанию; то, что не проговаривается, но то, что все даже не то, чтобы знают, но чувствуют. Как право на место на чужой полке, на храп соседский и воду с привкусом газа. Все знают, что априори лишают друг друга комфорта, значит, можно и не беречься, да? И не беречь… Но все очень вежливы друг с другом, предупредительны, отчего ощущение неловкости только удваивается.

Зато в поезде можно просто лежать, не включая свет, в полной темноте. Если лежишь в полной темноте квартиры, подавляя желание включить ТВ, радио или музыкальный центр или хотя бы настольную лампу, на тебя тут же наваливаются неприятные мысли и образы. И тогда ты встаешь и включаешь свет. А в поезде лежишь и слушаешь перестук колес (его еще не отменили), и он не совпадает с сердечным ритмом. Чувствуешь на себе подрагивание и поскрипывание вагона, всех его составляющих, весь этот хорошо темперированный клавир, а главное — даже если ты ничего не делаешь, то все равно осуществляешь важную работу по перемещению. Это оказывается крайне увлекательным занятием, даже если ты и не смотришь в окно, а просто пишешь в аську сестре Ленке: «Только что проехали Павелец». И Ленка начинает радоваться, и ты очень хорошо видишь, как она радуется, так как связь отменяет расстояние еще больше, чем воображение.

Отсутствие пространства компенсируется избытком времени. Хоть закономерность выводи. Что странно: избыток времени говорит о его чудовищном дефиците, тотальной недостаточности. Ты его тратишь так, словно бы его много, а его мало. Мало прошло. Мало осталось. Мало что успел сделать. Еще меньше успеешь. Все, что мог, ты уже совершил и т. д. И это первый признак того, что времени уже почти не осталось — когда ты не знаешь, куда его девать и чем заняться. В такой момент невозможно читать или писать, или делать что-то еще и, тем более, просто лежать на кровати. Нужно срываться, бежать, обниматься — или что? Или как? Хорошо, что мы не знаем своего конца. Я написал это и почувствовал, что у меня заболела голова. Над левым глазом. Над глазницей. Поезд сильно наклонился. Дернулся. Набрал скорость. Зарядка телефона бьется о панель деревянной обивки. Ух, как дернуло — и наклонило теперь уже в другую сторону. Это пока я писал, убивая избыток времени, мы почти уже подъехали к Раненбургу.

Чем меньше территории вокруг, тем гуще и наваристее мысли. Мне все время хочется написать («словечко» упорно бьется изнутри о висок золотой, что ли, рыбкой), что я поехал в Казахстан для того, чтобы привести в порядок мысли и чувства… Но это не так. Мои мысли и чувства в порядке и не нуждаются в дополнительной настройке или взгляде со стороны — и без того в последнее время я стал избыточно (до дикости) самостоятелен. И мне эта самостоятельность нравится, оказывается, она может иметь самостоятельную ценность.





Но тогда — для чего?

Павелец — Раненбург

(Расстояние 337 км, общее время в пути 6 ч 18 мин.)

Боязнь полетов передалась в наследство от отца. Вот и сестра моя без особой надобы лишний раз в самолет не сядет. Папа каждый раз делает вид, что ему жаль на перелеты денег, зачем шиковать, когда можно поездом. Каждый раз, когда мы обговариваем поездку в Чердачинск, он с глубокомысленным видом повторяет одну и ту же фразу:

— Понимаешь, сын, тебе как писателю очень важно ездить именно поездом. В поезде хорошо думается, легко пишется. Можешь общаться с народом, наблюдать пейзажи…

Раньше я спорил, говорил, что выдумываю книги из головы, а общаться с народом не люблю, мне его (и общения и народа) в метро хватает и что писать в поезде не очень-то и удобно — на стыках рельсов вагон дергается, ручка скачет. Понятное лукавство, которым я отвечаю на лукавство родителя.

Но в дороге действительно лучше думается — ничего другого не остается. Тебя лишают территории, пространство выносится за скобки. За окно. В тесноте, да не в обиде — ты не имеешь ничего, кроме собственного тела. Вот оно и начинает звучать куда громче обычного. Тем более что все микрособытия, происходящие в поезде, так или иначе связаны с физиологией. С физикой. Привычный темп, ритм сломлены, тело оказывается растерянным.

И уже не отгородишься от других людей. Сначала сопротивляешься влияниям внешнего, встаешь в стойку, чувствуешь себя Джеком Николсоном из фильма «Лучше не бывает» (где, кстати, он играет писателя), но постепенно устаешь быть все время в форме, расслабляешься, слипаешься вместе с другими телами в этакую карамель. Чужая физиология оказывается заразной: все спят, едят, ходят мочиться по цепочке. Все, что можно делать сообща, так и делается.

Я не против поездов, мне самому тягостно и, что скрывать, страшно летать на самолетах, поэтому «агитировать за советскую власть» меня не нужно. Но когда я начинаю спорить с отцом, то автоматически выходит, будто бы я отстаиваю право на свободу перелетов. Конечно же нет, но, тем не менее, продолжаю возражать. И тогда он произносит коронную фразу…

— Понимаешь, сын… ну зачем тебе без всякого повода нужно лишний раз испытывать судьбу?

Голос его крепчает, становится самоуверенным, безапелляционным. И тогда я узнаю в своем отце себя. Мы с ним очень похожи, хотя по знаку Зодиака я — Козерог, а он — Лев.

Если все-таки полета не избежать, то за несколько дней до вылета у меня начинается лихорадка. Ничего не помогает: ни таблетки, ни алкоголь, ни сон, ни секс. Когда мы летели в Тунис, в аэропорту Домодедово меня скрутили желудочные колики. И пока все рассекали по дьюти-фри, скупая виски и одеколоны, корчился в углу. Ладони потели ледяной изморозью, на лбу выступил холод, три дня потом приходил в себя. А по дороге во Франкфурт летевший со мной Андрей влил в меня бутылку коньяка, но и это не помогло — только пот стал не холодным, но горячим.