Страница 9 из 106
«Облтоповцы», как звали их тогда, после концерта преподнесли артистам не розы и хризантемы, даже не астры, — каждому солисту они выдали по маленькой вязанке дров. И знаменитые артисты, перед именами которых млело её восторженное сердце, с радостью — она видела это, — с радостью и благодарностью несли в дома подаренные им щепки, прижимая их к своим собольим шубам. Её потрясла тогда переоценка ценностей, которой она была свидетель. Может быть, именно в тот вечер обаяние высокого искусства померкло в её глазах перед возможностью простого домашнего тепла. Лена оставила занятия в киностудии, овладела машинописью и заботами Ивана Петровича была устроена к нему секретарём.
За Леной ухаживал Саша, юноша с грустными глазами Есенина и руками пианиста. С Сашей они занимались в киностудии, и Лена, кажется, любила Сашу. Даже после того, как она ушла из студии, они продолжали встречаться в Таврическом саду.
Судьбу её решил Кронштадтский мятеж.
Среди тех, кто пошёл по льду Финского залива на крепостные стены, под огонь пушек и пулемётов, был Иван Петрович Полянин. И, когда мятеж контрреволюционеров был подавлен и к ней, прямо в дом, Иван Петрович пришёл в ремнях, с револьвером на боку, пришёл с вокзала, пропахший морозом, порохом и победой, Лена забыла, что на свете есть юноша Саша, с грустными глазами Есенина. Она бросилась Ивану Петровичу на грудь и пылающим лицом уткнулась в красный бант в петлице его пальто.
Саша уехал на Дальний Восток добровольцем-пулемётчиком. Когда он вернулся, Лена уже ждала будущего Алёшку.
Ивану Петровичу отвели огромную квартиру, реквизированную Советской властью у какого-то царского сановника. В квартире была обстановка из красного дерева с бронзовыми инкрустациями. К тому времени Иван Петрович оставил институт. Он считал, что Революция — не время книг и теорий, надо практически строить новый мир.
Через год он преспокойно оставил роскошную квартиру на Петроградской стороне, бросил всю обстановку красного дерева и увёз Елену Васильевну вместе с маленьким Алёшкой на Урал, в Екатеринбург, в старый кирпичный дом, где не было водопровода, но был сосед-пьяница, который каждую ночь поднимал в доме дебош. На Урале кто-то почему-то проваливал лесозаготовки, и кто-то где-то решил, что там нужны ум и энергия Ивана Петровича. С тех пор Елена Васильевна потеряла счёт дорогам, городам и посёлкам. И всё-таки, как ни трудны были переезды, как ни выходил из себя Иван Петрович, убеждая её избавиться от лишних вещей, Елена Васильевна каждый раз обшивала столик тряпками и везла с собой. Столик тихо светил ей в её жизни, как в сумеречной комнате светит луч закатного солнца. И пока столик был, не угасала в ней надежда на то, что когда-нибудь Иван Петрович образумится, они вернутся в Ленинград, на её и Алёшкину родину.
Елена Васильевна встала, прошла в комнату, где были вещи, из той же чёрной сумочки достала ключи, открыла замки на дорожной корзине. Из-под слежавшихся в дороге платьев вытащила и бережно высвободила из белой шали свой портрет в широкой тёмно-вишнёвой раме. Это тоже было прошлое: петербургский фотограф запечатлел её накануне замужества. Елена Васильевна поставила портрет перед собой и острее почувствовала щемящую боль утраты.
Как она была хороша! Эти полуобнажённые плечи в мехах (меха специально для фотографа дала старшая сестра Марина), и тонкая девичья шея, и высокая причёска, и локон, как будто случайно упавший сбоку на чистый открытый лоб (волосы ей укладывал знакомый по киностудии парикмахер), и этот нежный овал подбородка, скромно опущенные, затемнённые ресницами глаза, красивая, чуть поджатая губа, и даже вот эта мочка уха с жемчужной серьгой (серьгу ей одолжила вторая старшая сестра Анна) — всё юность, ожидание, прелесть невозвратимого теперь девичества!..
Елена Васильевна вдруг заволновалась, достала из корзины зеркало, поставила рядом с портретом, поправила волосы, тревожно вгляделась в себя. Нет, нет, всё ещё хороша, если не обращать внимания на усталость в глазах, беспокойный взгляд, истончившиеся, в горечи изогнутые губы. Прежней девичьей нежности — увы! — нет. Прожитая жизнь как будто отретушировала её лицо: резче обозначились линии носа, рта, подбородка, нервная напряжённость изменила выражение лица, но, слава богу, она ещё не потеряла привлекательности, не огрубела, как грубеют женщины в этих бесконечных лесах и посёлках…
Елена Васильевна протёрла стекло и рамку, отнесла портрет в комнату, на кухне разыскала гвоздь, утюгом вколотила его в стену. Портрет повесила над столиком, отступила к окну, прикидывая, всё ли хорошо у неё получилось. Взглядом она сразу охватила всё: и столик, и свой портрет, и ещё не распакованные вещи среди голых, с конторским запахом стен — и уронила руки. Ей вдруг показалось, что в этой, ещё чужой для неё квартире сгрудилась вся её жизнь. «Да, да, — думала она, — вот здесь вся моя жизнь в миниатюре! От сверкающего, дорогого сердцу столика и портрета до вот этой груды развалившихся чемоданов, протёртых одеял, старых штанов и рубашек! Ни одного хорошего костюма, ни обстановки, ни своего угла! Всё казённое, всё временное: кровати, дом, работа, знакомства, — всё, как на вокзалах! Мне воздано за моё девичье упрямство! — с горечью к тому, что сейчас было перед ней, думала Елена Васильевна. — Как не хотела моего замужества мама, как отговаривали сёстры, как молча страдал папа, боясь своим вмешательством повредить счастью любимой младшей дочери! Я же видела, что Иван Петрович чужой для нашей семьи. Он и сам не скрывал этого. «Я не чувствую у твоих родственников революционного духа», — сказал он, когда уже был мужем…
Елена Васильевна, сцепив руки и до хруста заламывая пальцы, в волнении прошлась по комнатам. «Но почему я здесь? — вдруг подумала она, останавливаясь в раскрытых дверях. — Что держит меня около неуживчивого и вечно занятого человека?.. Любовь?..» Если бы она любила!.. Держит её любовь Ивана Петровича. Он любит её трудной и нетерпеливой любовью. До сих пор она не может понять, чего больше в его чувствах — доброты или самолюбия, бережливости, неумелой чуткости или мужской несдержанности. У Ивана Петровича она одна, это она знает. Если бы она ушла от него, так, в одиночестве, он и дожил бы свой век. В этом она убедилась за шестнадцать лет жизни с ним. Ей всегда было приятно сознавать, что она у кого-то единственная. И, оправдываясь в дни своих коротких наездов в Ленинград перед сёстрами, жалеющими и ругающими её за цыганскую жизнь и бесхарактерность, она, краснея, лепетала: «Но Иван Петрович не может жить без меня…» Ревнивую опёку, с которой он оберегал её красоту, она принимала со скрытым удовлетворением и в грустные минуты очередных переездов утешала себя мыслью, что Иван Петрович, срываясь с обжитого места, подстёгивает себя ещё и страхом потерять её. Ей казалось, что, ревнуя, он увозит её даже от невиданных знакомств.
Пока Елена Васильевна была молода и наивна и Алёша подрастал, требуя её забот и материнских чувств, она примирялась с любовью Ивана Петровича и семейными хлопотами. Но Алёша мужал, его душевный мир становился сложнее, всё больше он замыкался в своих интересах и пока ещё робко, но всё определённее тянулся к отцу. Елену Васильевну это не только огорчало, она страшилась потерять свою власть над душой сына. Она хотела видеть Алёшу в его будущей жизни другим, она ещё плохо представляла, каким именно, но только не таким добровольным неудачником, каким был в её глазах Иван Петрович.
После того как Алёша с глупым мальчишеским восторгом поддержал Ивана Петровича в его неожиданном решении уехать из Москвы, сменить высокую должность и столицу на незаметное директорствование где-то в лесной глуши, Елена Васильевна в первый раз так остро и определённо почувствовала, что в семье она одинока. И теперь, стоя в дверях пустой, ещё чужой для неё квартиры, она с необычной доя себя обнажённостью чувств и мыслей видела и заново переживала всё, что долгие годы составляло её семейную жизнь.
«Что наша семья? — думала Елена Васильевна. — Три разных человека под одной крышей. Потолок, стены, стол — у нас одни, песни у каждого свои. Что Ивану Петровичу до моей жизни? Что ему до интересов Алёши? Вместе мы только за столом…»