Страница 4 из 106
Назавтра всё Семигорье узнало от бабки Грибанихи, что сказал о Васёнке приезжий человек.
«Родит же Россия такую красоту!» — так сказал о Васёнке Арсений Георгиевич Степанов. Степанов уехал, слова его остались.
Дядя Миша, отцов брат, живший на хуторе, у Займища, за обедом прослышал от своей Аполлинарии разговоры про Васёнку, ладонью отёр свои усохшие на ветру и солнце губы, аккуратно расстегнул когда-то синюю, теперь выбеленную потом рубаху, высвободил из расстёгнутого ворота тощую, будто витую из сыромятных ремней шею, сказал:
— Конешное дело: девку не по гулянке смотрят. Наша Васёнка на работу машистая!..
Тётка Поля согласилась:
— И не говори! Васёнка везде горазда. А погляди, как идет: ровно дымок над лугом!
Сказала своё слово о Васёнке и Грибаниха, баба Дуня, Авдотья Ильинична Губанкова, к которой приезжал большой человек из области. «Сердце у Васёнки доброе, оттого она, девонька, и люба…»
И только одна Зинка Хлопова, два года пожившая в городе, одна на всё село красившая губы и пудрившая длинный нос, явно завидуя подружке, однажды выкрикнула на весь «пятачок»: «Нашли красавицу! В городе такую и в ресторан не позовут!..» На что Женька Киселёва, отчаянная Женька-трактористка, ответила:
— Заткнись, ресторанная рюмка! Таких девок, как Васёнка, в другой стороне не сыщешь!..
Матушка же, Анна Григорьевна, успевшая отказать двум тайным свахам из дальних деревень, матушка, которая умела всех слушать и не обронить словечка, с глазу на глаз сказала Васёнке: «Не тешь сердечишко, доча. Об руку с красотой счастье не гуливало…»
Мать не баловала детей лаской. Молчаливая, ко всем равно строгая, одну Васёнку порой голубила. Случалось, по утрам, приустав у сыто потрескивающей печи, она подсаживалась к дочери, усердно чистившей картошку в большой чугун. Быстрой ладонью накрывала Васёнкино ухо, прижимала её голову к своей горячей от печного жара кофте, шершавыми пальцами, будто украдкой, оглаживала её лоб, волосы, молча отходила.
Однажды, вздохнув, сказала:
— Уж больно покладиста ты, доча. В какие-то руки попадёшь!..
Васёнка, сбрасывая в ведро витые картофельные срезки, тихо молвила:
— Не тревожьте себя, мама! Без вашей воли на чужой порог не ступлю!..
Наверное, мать своей твёрдой рукой уладила бы Васёнкину судьбу. Но в будний серенький денёк матушка переломилась, как стожара, не осилившая тяжесть набок огрузнувшего стога. И, как стог, потерявший опору, завалилась, казалось бы, накрепко и умело смётанная гужавинская семья.
В тот серенький денёк мать засобиралась на хутор — не по доброму делу. С утра, как к празднику, прибрала избу: пол протёрла голиком с толчёным кирпичом, мокрой тряпкой два раза прошлась по всем углам, на окнах сменила занавески. Посуду перемыла, составила в горку. В бога она не верила, но в то утро долго стояла перед божницей и, чего никогда не делала раньше, завесила угол с иконой чистым вышитым полотенцем.
Васёнку не пустила на полдни: сходила сама. Вернулась с подойником, укрытым белой тряпицей, по кринкам разлила молоко, снесла на погреб.
За печью мать умылась, надела чистое, надела и застегнула на все пуговицы давно шитое, ещё ненадёванное плюшевое пальто, из сундука достала чёрную бережёную шаль, повязала по самые брови. Деньги завернула в тряпицу, убрала за пазуху. Всё делала строго, неспешно, будто не лежало сердце уходить. Будто ждала: придёт батя, не пустит…
У порога мать приостановилась, оглядела избу, всю, от чистого пола до пообтёртой печи, фотографии на стенах, подняла глаза на угол, хотела перекреститься, но только рукой повела — от себя отодвинула.
Васёнка забилась в угол, руку прикусила, чтоб не заголосить. Не маленькая была: знала, куда и зачем идёт мать. С весны батя спутался с бесстыдной птичницей Капкой, и матушка не хотела больше рожать.
Мать увидела полные слёз Васёнкины глаза, и строгое её лицо отмякло.
— Поди сюда, — позвала она.
Васёнка, вся сжавшись, ткнулась ей в плечо, стыдливо зашептала:
— Не ходите, мама, не ходите…
Мать, губами тронув её затылок, сказала:
— Не грех иду прикрывать. Обиду не можу перенесть, доченька.
Мать вернулась поутру, лицом белее полотенца. Васёнка сняла с неё пальто, помогла влезть на печь, накрыла одеялом, поверх прикутала полушубком.
Васёнка металась из избы на двор и снова в избу, не умея успокоить себя ни заботами, ни делом.
Мать неслышно лежала на печи, за весь день не обронила словечка, воды не спросила. Она молчала весь другой день. Среди второй ночи пристонула. Услышала рядом Васёнку, не открывая глаз, с трудом разомкнула чёрные в полутьме губы:
— Слышь, Васюня, помру когда, юбку сыми… резинка страх как режет…
Всё другое — и Зойкины слёзы, и Витькины обкусанные губы, и как хоронили мать — Васёнка плохо помнила. А вот про резинку помнила, как ножом выцарапали те страшные слова.
Гаврила Федотович зиму и всё другое лето не ходил к Капке, пришёл домой нетрезвый, всю ночь сидел на лавке, подперев голову руками, смотрел в угол, никого не видя.
А наутро подсел к Васёнке:
— Ты старшая, тебя прошу. Прими в дом Капитолину…
Васёнка отшатнулась, глянула на отца одичавшими глазами.
— Что вы, батя! — сказала, едва шевеля губами. — Люди знают: матушка через Капку жизни лишилась. А вы в дом… И думать не можно!..
С того дня Васёнка ночи не спала. Чуть ветер-предзимник навалится на крышу, несмело подвоет — Васёнка голову вскинет, слушает. Всё ей кажется: матушка постанывает на печи. А батя день ото дня угрюмел, будто медведь, посаженный на цепь. Как чужой, приходил в дом, до ночи сидел на полу перед горящим подтопком. Васёнка душой изболелась: память о матушке не дозволяла жалеть батю, а сердце не слушалось — жалело. Батя выбрал час, пал перед Васёнкой на колени.
— Жалей, Васёна! Живому живое надо. Не по годам в чужих избах утеху прятать… Жалей. В доброе твоё сердце стучусь!..
И Васёнка сдалась.
До словечка, до каждого шажочка Васёнка помнила, как батя ввёл в дом Капитолину.
Пришёл с работы, как был: в грязных сапогах, залоснённой кепке — козырёк терялся в спутанных волосах, — скинул стёганку, остался в работной широкой рубахе, копотью и горновым жаром заплавленной до железности. Вошёл в избу, впереди Капитолины, с неумытым лицом, с нерасчёсанной бородой, рыжевшей свежими подпалинами. Васёнка глянула, покачала головой, поняла: батя в стыдный час своей жизни ждал, что его пожалеют.
Сел на лавку, рядом с Капитолиной, чёрными пальцами отбил от шеи бороду, сказал глухо:
— Принимайте, дети, хозяйку…
Прижался спиной к печи, вытянулся и задеревенел Витька. Зойка, мостившаяся на табурете у дальнего окна, подсунула под себя ладошки, шарила по Капитолине раскалёнными от любопытства глазами. Васёнка видела, как, перехватив Витькин враждебный взгляд, Зойка взболтнула ногами и безразлично повела взглядом по потолку: дала понять Витьке, что приход этой самой Капки ей тоже ни к чему. Сама Васёнка ещё до прихода бати раскинула на коленях шитьё и не выпустила иглы, так и работала старательно рукой. Чуяла, что братик и сестрица не примут новую хозяйку, и видом своим и Витьке и Зойке внушала, что приход Капитолины в дом — дело будничное и не надобно его переживать. Наклоняясь перекусить нитку, она искоса взглядывала на Витьку, на Зойку, на батю и холодела от недобрых знаков. Она видела, что ни белый кружевной платок, красиво накинутый на голову Капитолины, ни подарки, что выложила она с торопливостью на лавку, ни смирение, с которым она сидела рядом с поникшим отцом, Витьку не смягчили. Он стоял, прижавшись спиной и ладонями к печи, и недобро молчал.
Бате не понравилась тишина. Он тяжело распрямился, оглядел углы, — смотреть на детей не осиливал, — сказал негромко, будто просил поселения:
— Или места в избе не хватает?..
Голос его дрогнул. Дрогнуло и Васёнкино сердце. Но Витька, от печи глядя на чистые сапожки Капитолины, глухо сказал: