Страница 22 из 22
Для людей же белая ночь – машина времени. Все так или примерно так, как было при Пушкине или в блокаду. Приметы эпохи, вроде проводов и спутниковых тарелок, сглажены сумерками. Разведенные мосты обрывают и без того скудеющий автомобильный поток. Люди растворены до теней. Тихо, и на Петроградской стороне можно слышать соловья, которого слушал молодой Живаго. Сходное ощущение испытывали москвичи в ноябре 1982-го, когда хоронили Брежнева: абсолютно зачищенный от людей и машин центр среди дня. Милиционеры нервно поеживались.
Пустой, свободный ото всего город – явление столь невозможное, что заслуживает особой реальности. Если хотите совсем уж потустороннего результата, отправляйтесь гулять белой ночью не по туристским набережным, а куда-нибудь в глухую подмышку Коломны, к Калинкину мосту. Мало не покажется.
Важный вклад в становление петербургских мифов внесли Пушкин с «Полтавой» и издательство «Просвещение», навыпускавшее учебников с наивным растолкованием квадратно-гнездового устройства «северной Венеции».
Эти два текста склеились, совместились в сознании. Получилось, что «дворцы нависли над водами» и «темно-зелеными садами ее покрылись берега» – это и есть Петербург Петра, он же Петербург Пушкина, он же наш Петербург, где дворец – Зимний, а сад – Летний.
Между тем Петербург Петра – сумбурное, запутанное устройство улочек в районе Троицкой площади, где когда-то были «фахверковые», то есть глинобитные, Сенат и Синод, а ныне высится громада обкомовского дома, прозванного «гимном колоннам» (в нем жил секретарь Романов). Главная же дорога («Невская першпектива») была океаном садов и парков с утонувшими в них усадьбами аристократов – прочие домишки лепились к тракту, как челядь к барину.
Ничего от той поры не сохранилось, не считая Домика Петра (упакованного в кирпичный футляр), перестроенной крепости да Тучкова Буяна работы Ринальди (не самой удачной работы).
Тот линейный, четкий город, который мы знаем, сложился к восстанию декабристов, к исходу царствования Александра I, плешивого щеголя, врага труда (опять-таки несовпадение ощущения эпохи и результата).
Пушкин был первым, кто заметил в Петербурге красоту города. Потом про нее забыли, почти столетие замечая лишь ледяной, чиновничий Петербург с бритвенными контрастами роскоши и нищеты, от холода которого Чайковский, например, нырял в теплую варежку Москвы.
А второй раз о красоте заговорили после революции, при порфироносной вдовости. Стали расти кружки и общества по изучению истории, возник скучный термин «краеведение», а Мандельштам заметил пробивающуюся траву забвения на Невском и написал: «Твой брат, Петрополь, умирает».
И теперь мы никак не можем глянуть на Петербург, что называется, объективно. Нам втерты литературные очки. Они замечательно искажают перспективу. Вымышленные люди оказываются живее живых. Германн томится в каждом казино. Акакий Акакиевич в оперативках угро навечно.
Тот Петербург, который глядит на нас с открыток – это Петербург XIX века.
XIX век – вообще вершина столичного имперского торжества. Забыто, как по смерти Петра двор бежал в Москву. Забыто, как при Бироне казнили на Обжорном (ныне известном как Сытном) рынке патриота Еропкина. Забыто пруссофильство Павла. Стилевые несуразицы вроде греческого классицизма или бонапартовского ампира перемолоты, переварены в соку российского государственного желудка. Но по петербургской безумной логике именно в этом веке империи начинает изменять архитектура. Она перестает быть явлением государственным, становясь делом частным.
А что? В первую четверть века планировка города завершена. Росси оформляет выход Невского к Неве полукруглым Главным штабом с его знаменитой аркой (лично я считаю Дворцовую площадь самой элегантной площадью мира). Воронихин возводит Казанский собор с его ватиканской колоннадой. Захаров – Адмиралтейство. Фантастический проект: обреченное на казенную тоску, подавляющее размерами зданьище смотрится легко, как елочная игрушка.
Все.
С государственной точки зрения, архитектуре в Петербурге больше делать нечего. Все сколько-нибудь заметное, известное, вечное – от Смольного монастыря со Смольным училищем до Инженерного замка – построено.
Во второй половине XIX века, когда Петербург окончательно превращается в выставку достижений империи (железная дорога, порошковая металлургия, электрический свет), петербургская архитектура перестает обслуживать власть и принимает частный заказ. Так стартует «русский стиль» – неравный брак Мавритании с Берендеевкой. Так заявляют о себе новые хозяева России – промышленники, фабриканты и торговцы.
К началу XX века стилевое разноголосье, впрочем, будет укрощено: грядет Серебряный век, век модерна. Имперское самодержавие его не заметит. Оно увлечено геополитикой, башнями главного калибра линейных кораблей, идеей подчинения всех единой воле. А Серебряный век – парение индивидуализма, игнорирующего империю. По Невскому выгуливает лангуста с позолоченными усами поэзофутурист Северянин (усы позолочены именно у лангуста). В «Бродячей собаке» поэт Георгий Иванов шепчет двусмысленное разом Адамовичу и Одоевцевой. Мандельштам увлечен Саломеей Андрониковой. Гумилев – Африкой и Ахматовой. И доходные шестиэтажные дома на Каменноостровском проспекте (механические прачечные, гаражи) изукрашены не орлами, но ирисами. Зазор между политической и поэтической реальностью так велик, что в него без хлопот въезжает известный броневик с Ульяновым-Лениным и под угрозой расстрела утверждает лагерную, серую, кондовую до рвоты власть. Петербург на 70 лет застывает, – принцесса, уколотая веретеном.
Все столицы мира делятся на имперские и неимперские. Петербург – имперский город.
Только империя способна на жертву. И единственно в этом ее честь и величие. Жертва – это объективно ненужное сверхусилие. Что-то вроде Карнака, Царьграда или Петербурга. Это то, чего не может позволить себе народовластие. Это то, что переживет фанеру республики, какую бы великую державу она из себя ни строила.
Это из петербуржца Крусанова, из его «Укуса ангела» – альтернативной истории России и одновременно гимна империи и войне. Роман до смерти напугал либеральную критику.
С абсолютно мирным, расслабленно-рассеянным (как и большинство петербуржцев) Павлом Крусановым вполне можно столкнуться в одной из кофеен на солнечной стороне Невского проспекта, по которой гуляет приличная публика. Крусанов расскажет про ясенелистный клен, растущий у него в окне, но вряд ли будет говорить про могов из Объединенного Петербургского Могущества (в котором, по слухам, состоит). Попробуйте все же выпытать, собираются ли моги на шабаши, и правда ли они умеют разгонять над Васильевским островом облака.
Ведь Петербург – это избыточное, рационально не обоснованное усилие.
Усилие, приводящее к прямо противоположному результату.
В результате чего иная реальность торжествует над привычкой.
И душа торжествует над плотью.
А гранит, волны, ветер торжествуют над душой.
На второй такой город больше нет сил.
Словом «бонус», напомню, я помечаю тексты, которые являются скорее текстами-гидами, нежели социальными очерками. Конкретно этот текст был мне заказан к юбилею Петербурга журналом GEO. Задачи обоих типов текстов сходны в пробуждении мысли, но инструментарий для этого используется разный. Например, задача текста-гида – создать образ места. Потому что даты, имена отцов-основателей или архитекторов, – это все ерунда. Я до сих пор помню, как гидесса в Венеции, кивнув на пьяцца Сан-Марко со знаменитым Duomo, знаменитыми голубями и знаменитыми непарными колоннами (на одной – крылатый лев), воскликнула: «Да разве ж это город! Здесь, обратите внимание, голуби ходят пешком, а летают исключительно львы!».
Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.