Страница 14 из 22
Я прерву описания восточной окраины империи и чуть забегу вперед в рассуждениях о том, почему у нас история не считается большою ценностью.
Думаю, причины этого феномена объективны. Например, структура языка с единственным прошедшим временем. Для сравнения: в английском шесть прошедших времен, во французском устном – пять, в письменном – снова шесть, причем в обоих присутствует прошедшее ближайшее (passé immédiat).
Или архитектура, которая, как известно, «каменная летопись», – но каковая в России, краю лесов, всегда была летописью недолговечной, деревянной. Это в холмисто-гористой Европе, где леса извели к средним векам, строили из камня – там и сегодня видно, как из романской базилики прорастает готический собор, упираясь в барочный фасад. А у нас даже в Петербурге, который «Петра творенье», от петровских лет уцелел десяток зданий, ибо не то что деревянные дома, но и деревянные дворцы и церкви раскатывались по бревнышку с легкостью необыкновенной.
Русская история выстраивалась аналогично: то выводилась от Рюрика, то отрицалась, то вновь обрастала новодельными (элитными, полагаю) князьями, графьями, казаками в крестах. Впрочем, я не об этом, а о следствии из этого. Если история не слишком ценна, то она оставляет после себя мало материальных следов – и наоборот. Я вот долго думал, что у нас хил рынок антиквариата из-за войн да революций, а теперь понимаю, что нет. В Германии, порушенной сильнее СССР, антикварного добра сохранилось куда больше. Просто у нас вещи, чуть состарятся, отправляются на помойку: то есть не обретают новую цену, цену времени, а теряют в глазах обладателя всякую. Все эти пузатые холодильники «ЗиЛ», проигрыватели «Аккорд», часы «Победа», газеты с праздничным первомайским приветом и секретарем обкома в пыжиковой шапке на трибуне на первой полосе. Культурный слой не накапливается, а уничтожается – и затем, в отсутствие слоя, история не реконструируется, а подтасовывается под нужды момента…
А теперь – снова во Владивосток.
Мне там повезло.
У меня случился гид, Вергилий, сталкер.
Его звали Виктором, он был замдиректора в местном музее. Я заметил, что молодые люди, что называется, с сердцем и умом, из городов, напоминающих побитых псов, либо уж драпают во все лопатки – либо оседают капитально, утешаясь каким-нибудь редким делом, альпинизмом или рафтингом, в которое ныряют, как в океан.
Виктор был из вторых. Его океаном была история.
Без него Владивосток для меня остался бы странным городом с полированными гранитными балясинами приморского променада, с обильно гуляющей по этому променаду местной доброжелательной гопотой (каждый третий паренек, ей-ей, внешне походил на героя «Аватара», только без хвоста; но каждый двадцатый, скажу справедливости ради, походил на певца Лагутенко), с запыленными зданиями в стиле art nouveau; с сопками, с которых открывался фантастический вид на океан, но половину вида заштриховывал дым из трубы флотской кочегарки; с бельем, которое сушили под окнами. Городом, где меня без конца спрашивали, похожи ли местные женщины на проституток – я сначала вздрагивал, но потом узнал, что сатирик Задорнов по телеку заявил, что-де похожи, чем вызвал бурю, и местная радиостанция «Лемма» в выпуске новостей трижды попрекнула Задорнова съеденным морским гребешком. (Опять же ради справедливости: женщины Владивостока похожи на женщин, которые недостаток средств заменяют яркостью косметики; то есть они похожи на большинство русских женщин, но не похожи на обеспеченных женщин из Парижа или Москвы.)
Виктор показал мне два других – невидимых – города. Первый, конца 1910-х – начала 1920-х, вставал над снесенным корейским и полуснесенным китайским кварталами. Там был богатейший на Тихом океане рыбный рынок; там курили опиум в подвалах под казино; там шныряли полицейские облавы; там пел Вертинский вживую; там адмирал Колчак жил с возлюбленной в отеле «Версаль»; там писали стихи Асеев и Ивнев; там интервенты-японцы сменяли интервентов-англичан, а бежавшие от большевиков петербургские писатели работали на местные газеты…
Второй город был закрытым советским Владивостоком, опорной точкой Тихоокеанского флота, куда проникнуть не мог ни один иностранец, где по склянкам на кораблях сверяли городское время; где – в единственном городе страны! – секретарь обкома был никто по сравнению с комфлотом; где ночами посверкивали маслянисто в свете луны горбатые спины подводных ракетоносцев; где расцвечивали пейзаж матросы в увольнительных; где бицепсом на руке перекатывалась военно-морская мощь Союза Советских Социалистических Республик – и где каждая женщина мечтала ожидать из похода моряка.
Эта картина завораживала почище вида римского форума времена Нерона и Сенеки.
И когда Виктор отлучился, я помчался вприпрыжку в его музей, и, заплатив 70 рублей, миновав чучело рыси и тигра уссурийского, полетел на этаж, где, надеялся, сохранилась, уцелела в документах, вещах, фотографиях недавняя эпоха. Как выглядело праздничное – в день ВМФ – застолье морских офицеров, этой белой военной кости? Присутствовал ли в кают-компании крейсера-ракетоносца рояль? Как выглядели во Владивостоке новогодние елки? Какая прическа была у дочери комфлота и каков был ее взгляд (о, какой взгляд! – ведь, по Гребенщикову, генеральские дочки знать не знают, что значит «нельзя»)? Чем торговали в буфете Дома моряков? Какую музыку слушал усредненный сынок усредненного каперанга?
Эта эпоха была так рядом – рукой подать! – и она на глазах превращалась в песок, утекающий меж пальцев.
На верхнем этаже музея я нашел недурную, технологично выполненную экспозицию, посвященную англичанке Элеоноре Прей, жившей во Владивостоке век назад и подробно описывавшей в письмах быт революционной эпохи (я минут десять проторчал у фотографий расстрела белочешского мятежа).
Но от эпохи, завершившейся всего 20 лет назад, в музее не было ничего.
А какие лица тогда были? Какие наряды? Мысли? Дневники? Письма? Записки сексотов? Рапорты о преступлениях? Протоколы разборов персональных дел? Как выглядел значок «воин-спортсмен»? Под какую музыку танцевали на школьном выпускном? Это не сохранилось? У музея не было средств покупать хотя бы и для запасников?
Я вышел на улицу. В полнеба дымила уцелевшая с брежневских пор флотская кочегарка. Китайский квартал был еще наполовину цел – но его к саммиту собирались сносить, как когда-то, в 1974-м, из-за приезда Брежнева на переговоры с американцами снесли здание знаменитой фирмы «Кунст и Альберс» – просто чтобы ветхостью не мозолило глаза. Чуть поодаль, где рельсы вылезали из кармана страны, бабушка за лотком продавала пян-се – вкуснейшие корейские паровые колобки, начиненные острой капустой, по цене 28 рублей. А за 250 я купил себе в военно-морском универмаге тельняшку (универмаг тоже работал).
Грандиозная эпоха миновала, а от нее не осталось следов – разве что мумифицированная подлодка на набережной, и то сокращенная на отсек.
И я увидел, что будет с нынешним временем, если ближайшее прошедшее так и не войдет в нашу жизнь.
Виктор Шалай из замдиректора музея стал директором – кстати, в этот музей я настоятельно советую любому во Владивостоке сходить. Шалай обещал мне и моему коллеге и приятелю Вите Набутову (мы ездили во Владивосток вместе) приехать в ближайшее же лето в Петербург, мы его ждали, но он не появился, – думаю, новая должность отняла все время. Так что я пока не знаю, будет ли музей усиленно собирать материалы недавних советских времен.
Говорят, остатки китайского квартала накануне саммита АТЭС окончательно снесли (непрезентабельно выглядят и все такое) – но я об этом не хочу ничего даже слышать.
Как и слышать не хочу, что построенный к саммиту за какие-то немыслимые миллионы оперный театр на какие-то немыслимые тысячи мест (оперный театр в городе, где нет даже крохотного джаз-клуба – о, это культурный скачок!) открылся с невероятной помпой, там требовали даже приходить строго в black tie (в смокинге, да!) на открытие, – и сразу же закрылся по причине огрехов строительства, хотя куда больше, чем по огрехам, у меня вопросов – а кто будет там петь? И это будет это пение слушать?