Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 26



Только не по душе Эфраиму ни одно из времен, ни прошлое, ни настоящее, ни будущее, а четвертого времени нет, всевышний его не придумал или прячет его от смертных, чтобы они не осквернили его, не запоганили, не растратили попусту.

Старик Эфраим вздыхает, поворачивается к Шмуле-Сендеру (тот тоже ни для какого времени не годится), ждет, когда водовоз попотчует его новостью, которую пока держит, как голубя за пазухой. Эфраим готов биться об заклад, что это дурная весть. Добрые вести о счастливом белом Берле, торгующем в Нью-Йорке самыми лучшими в мире часами, или об окончании погрома в Гомеле или Меджибоже выпархивают из-за пазухи сами. А дурную весть надо сперва остудить, чтобы она своими горящими искрами сердце не выжгла, глаза не ослепила бы.

Что стряслось?

Царя убили?

Новая война с турками?

Персы полезли?

Японцы?

Чума в уезде?

Это, конечно, дурные вести, плоше и не придумаешь, но не для него, Эфраима, — царя он не заменит, в войско его не возьмут, персов и японцев он не остановит, чумы не боится, нет на свете чумы страшней, чем старость.

Погром?

Но Шмуле-Сендер о погромах рассказывает в первую очередь — раньше, чем о цареубийствах. Погромы могут с юга докатиться и сюда, до Литвы, до Мишкине, их родного местечка. Евреи о погромах должны знать заранее, чтобы к ним загодя приготовиться.

Сколько раз Шмуле-Сендер, нищий Авнер и Эфраим сражались здесь, за печкой синагоги, с захватчиками-персами, наглецами-турками, погромщиками, сколько раз косили врагов израилевых и государевых самым разящим своим оружием — храброй еврейской мыслью.

Может, Эфраим зря переполошился. Может, никаких вестей за пазухой у Шмуле-Сендера нет.

Да нет, водовоз что-то знает.

Знает.

По всему видно.

Камень графа Завадского — это только для отвода глаз. Эфраим сердцем чует. Оно его еще ни разу не подводило. По его ударам, как по буквам, Эфраим прочитывает то, что случается в других местах — в Киеве, в Вильно, в Минске.

Сейчас сердце что-то про детей подсказывает. Только Эфраим не может взять в толк, про кого именно — четверо их, слава богу, у него: Шахна, Гирш, поскребыш Эзра и Церта.

Он прислушивается к своему сердцебиению и, глядя на Шмуле-Сендера, шепчет имя своего среднего сына Гирша.

Что-то с Гиршем стряслось?

Эфраим не сомневается: первым в беду попадет Гирш. У Церты тоже беда. Но с той бедой, которая постигнет Гирша, ее беду не сравнишь.

Уж больно Гирш строптив, уж больно зол на весь белый свет.

Эфраим предлагал ему в каменотесы пойти: вечное ремесло и для здоровья полезное и платят сносно. Куда там!

— Не буду весь век на коленях ползать, как ты, — отрезал Гирш.

На коленях ползать! Да разве он, Эфраим, ползает? Он работает. В конце концов, чтобы честно копейку заработать, не грех и поползать. Грех — перед господином, перед купцом или подрядчиком ползать. А перед работой? Дай ему, Эфраиму, только бог еще годков десять перед ней поползать!

Хотел Гирша взять в ученики и Аншл Берштанский, парикмахер, и снова Гирш ощетинился, как еж:

— Брадобреем — никогда! К чужим болячкам и перхоти прикасаться! Лучше подохну с голоду.

И то ему нехорошо, и это.

Наконец решил в город податься, в Вильно.

Как и братья.

Как и сестра.

Эфраим умолял Гирша, чтобы разыскал в Вильно Шахну, старшего брата своего, тот, по слухам, большой там начальник, «ученый еврей при губернаторе», как уверяет всезнайка Шмуле-Сендер. Важно не при ком, а важно, что ученый.

— Он тебе и с жильем, и с работой поможет, — сказал Гиршу Эфраим.

Но средний сын и слушать про помощь не хотел.

— Не брат он мне. Не брат.



Как же так — не брат?

Отец ведь у них один — он, Эфраим. И росли вместе, сироты. Шахна его, Гирша, и ходить научил. Бывало, возьмет за руки и водит по дому, по двору, по мостовой. Водит и приговаривает:

— Мы с тобой всю землю обойдем. Только не падай.

Может, он его и в Вильно за руки возьмет и не даст упасть?

Что-то стряслось с Гиршем.

Или с Цертой. Давно от нее из Киева писем нет.

С Шахной ничего дурного случиться не может. Шахна живет, не тужит, посылает ему, Эфраиму, каждый месяц деньги. Видно, губернатор ценит его, иначе такое жалованье не платил бы.

И Эзра, поскребыш, здоров, птица перелетная, бродяга.

Пока Эфраим думает о своих детях, в молельню входит местечковый нищий Авнер Розенталь.

Авнер здоровается с Эфраимом, кивает Шмуле-Сендеру, садится напротив ковчега завета и, позевывая, начинает читать молитву.

Эфраим завидует Розенталю. Авнер на своем веку повидал не одну молельню, не одно местечко, не один город. Где только не бывал, в какие двери не стучался!

Чтобы приглушить свою тревогу за Гирша, Эфраим поддевает крючком своей мысли Авнера.

Хорошо ему — ни жены, ни детей. Детей у него никогда не было, а жена его утопилась. Не вынесла, как он говорит, позора, не захотела быть нищенкой.

Авнер долго стоял на берегу Немана и тыкал своим нищенским посохом в воду.

Тыкал и плакал.

И звал ее.

Плакал весь день. И всю ночь.

С тех пор чужие жены полощут белье в слезах Авнера.

— У человека два Немана слез. В каждом глазу по одному. Куда, Эфраим, впадают паши слезы?

Эфраим не знает, куда впадают наши слезы и зачем нужны нищие.

Все ответы плохи. Шмуле-Сендер считает, что попрошайки нужны, чтобы у счастливых не зачерствели сердца. Затем, чтобы счастливцы не забывали: кто-то в любую минуту может постучаться в их дверь и стуком разбудить от спячки их совесть.

Когда Авнер умрет, Эфраим сделает ему надгробье. Если переживет его, конечно.

Эфраим высечет на могильном камне посох и слезу.

Шмуле-Сендер продолжает расписывать прелести графского камня, но Эфраим его не слушает. Он таращится на Розенталя, как будто видит его впервые, потом, вздохнув, поворачивается к Шмуле-Сендеру и говорит:

— Это все твои новости?

Теперь за Шмуле-Сендером очередь вздыхать. Ну что за настырный старик, этот Эфраим? Как это он унюхал, учуял, что у него, у Шмуле-Сендера, есть еще одна каменная, еще одна могильная весть. Если бы не этот Эфраимов взгляд, который, похоже, булыжник дробит и сквозь толщу земли проникает, Шмуле-Сендер и дальше распространялся бы о графе Завадском и его владениях. Не может же Шмуле-Сендер просто так, с бухты-барахты, рассказать Эфраиму эту страшную, эту препечальную, эту воистину могильную новость. А вдруг враки? Ведь он, Шмуле-Сендер, там, у этого цирка, не был, «Виленский вестник» не читал (из всех языков на свете он знает только еврейский и солдатский русский), ему о покушении на генерал-губернатора поведал Шмерл-Ицик, дальний родственник Фейги; Шмерл-Ицик приторговывает зерном, человек грамотный, дотошный, в Вильно бывает чаще, чем дома. Так вот, Шмуле-Сендеру эту страшную, эту неслыханную новость рассказал он. А правда это или враки, проверить невозможно, поскольку Шмуле-Сендер в жандармерии не служит, из Вильно газет не выписывает, дальше Россиен никогда в жизни не забирался.

Хм! «И это все твои новости?» Другое дело, если бы Шмуле-Сендер там был, стоял рядом с генерал-губернатором или с преступником, если бы хоть в газете своими глазами прочитал: так, мол, и так, Гирш Дудак… сын каменотеса Эфраима Дудака… вчера у входа в цирк ранил генерал-губернатора… А теперь — из чужих уст! Расскажешь Эфраиму, а потом отвечай за свое вранье.

Вдруг и Гирш — не Гирш, а если и Гирш, то не Дудак вовсе, а если Дудак, то не из Литвы, а из Белоруссии, Мало ли Дудаков на белом свете.

Дудаков столько же, сколько их, Лазареков.

С другой стороны, и смолчать неловко.

Что, если этот преступник Гирш Дудак и впрямь родной сын Эфраима? Гирш-Копейка!

Шмуле-Сендер боится, как бы Эфраим от такой новости замертво не упал. Услышит и рухнет на пол синагоги.

В молельне, конечно, умереть — великая честь, но лучше не удостаиваться ее. Но Эфраим и вранья не простит. И будет прав. В самом деле: узнай он вовремя, и на суд успеет, и на похороны, не про нас да будет сказано. В Вильно у Эфраима живет его старший сын Шахна, глядишь, замолвит за Гирша словечко.