Страница 3 из 159
Бегать в одной рубахе становится холодно, в пустых садах делать нечего, а смотреть на красивую, но горькую рябину не ахти как весело. И вот в такие-то осенние дни евреи готовятся к праздникам. Этих праздников много, и тащатся они гуськом один за другим. Из них самый интересный — «кущи», когда надо из всякого барахла строить отдельный домик.
Для нас с дядей такая постройка — сущие пустяки.
Мы живем под обрывом, и одна земляная стена с низеньким заборчиком наверху уже готова. К ней надо прилепить еще три стены.
Из разных палок, досок и свеженарезанных еловых веток делаем плоскую крышу, прилаживаем легкую дверку — и куща готова.
Материалом для постройки служит все, что попадается под руки: гладильная доска, палка от ухвата, толстый картон, кусок проволоки, клепки от рассыпанной бочки, ржавый лист железа — все годится, все идет в дело. Самое горячее участие в работе принимает дядя Шмуни, а я его главный помощник. Куща воздвигается в компании с Ароном Пинесом. Сосед мало работает, но много шутит.
— Мне кажется, что бог смотрит на нас и смеется так, как будто ему ангелы пятки щекочут, — говорит Пинес, посыпая пол желтым песком.
Дядя стоит на табуретке и связывает углы постройки толстой бельевой веревкой.
— Бог умнее вас, — возражает дядя, — и смеяться над собственными велениями не станет.
— Ну, а если вы шутки ради посоветуете мне снять штаны и сесть в крапиву, а я из вежливости исполню ваше желание, — разве вы не посмеетесь?..
— Послушайте…
Приступ длительного кашля мешает дяде ответить.
Куща готова. Завтра будем там обедать…
По расшатанным деревянным ступеням подымаюсь к нашим воротам, выхожу на Верхнюю улицу, перегибаюсь через низкий заборчик и вижу зеленую крышу нашей кущи.
Осенний безоблачный день. На солнце тепло, небо сине, а река серая, студеная. Тетя накормила нас, детей, и теперь накрывает стол для взрослых. Обедает у нас и Пинес: он внес свою долю. На столе куриный бульон.
Редкость неслыханная.
Я поднимаюсь на Верхнюю улицу и вижу Шарика — рыжую собачку нашей домовладелки. Любопытным мальчишкой стоит пес на задних лапах, а передние положил на заборчик, внимательно смотрит на зеленую крышу кущи и поводит влажным коричневым носом. Ему, должно быть, приятен запах курицы. Там, в куще, сейчас обедают взрослые.
Подхожу к собачке. Глажу ее по голове, а она все нюхает.
И мне хочется, чтобы собачка прошлась по крыше. Я наклоняюсь, беру Шарика за задние лапы и перебрасываю через заборчик. Собака проваливается и падает прямо на миску с куриным бульоном.
Слышу отчаянный крик тети Сары. Чувствую, что совершил тяжкое преступление, и все вокруг меня вертится в бешеной пляске: и река, и наш дом, и Верхняя улица, и поймавшие меня прохожие.
Меня волокут домой. Дядя наклоняется, и я ощущаю прикосновение бороды и горячее дыхание больного человека.
— Ты что же это? А?! Так вот тебе!
Дядя изо всей силы ударяет меня кулаком в спину.
Что-то звенит в голове, и я ничком падаю на пол с хлынувшей изо рта кровью.
— Сумасшедший! — кричит тетя. — Разве можно так бить сироту, чахоточник проклятый!..
Обида и злость горячими потоками вливается в мое сердце.
Вскакиваю на ноги и со зла размазываю кровь по всему лицу.
— Больше жить у вас не буду! — кричу и убегаю.
Весь день до самого вечера прячусь на дне Черной балки, куда сваливают мусор со всего города. От навоза поднимаются испарения и греют меня.
Мое будущее — наступающий вечер, а потом темная, жуткая ночь, и я боюсь этого будущего, страшусь одиночества.
Мир так велик, а мне, маленькому, нет места… Я же не знал, что Шарик провалится!.. Мне хотелось, чтобы песик прошелся по крыше и чтобы ему удобнее было нюхать… А дядя так ударил, что и сейчас еще шумит в голове. Никогда не буду любить взрослых. Пусть лучше одни дети останутся, а взрослые пусть перемрут до единого, и тогда всем хорошо будет.
Солнца уже нет, и от холода стучу зубами. Скоро на ступит ночь, и я умру… Пусть тогда знает дядя, как бить сироту.
— Шимеле, ты здесь?
Это голос Мотеле. Тяжелый груз одиночества спадает с меня, и сердце радостно бьется…
— Целый день ищу тебя… Вот кусочек булки и зеленый лук… Где же ты был?.. Твоя тетя плачет и ругает дядю… Тебе в синагогу нужно. Некому кадыш говорить…
Торопливый говорок товарища мелким горошком всыпается в мои уши, и я чувствую себя бодрей.
— Ага, теперь ищут… А чужих детей бить можно?.. Ведь дядя меня чуть не убил… Хорошо, что я такой сильный и выдержал…
— И я бы выдержал, — перебивает Мотеле.
Чтобы не обидеть приятеля, я утвердительно киваю головой и продолжаю:
— Никогда больше не пойду домой…
— Где же ты будешь?
— Вот здесь.
— Как здесь?! А ночь!.. Скоро темно станет… И холодно станет… Нет, ты вот что: когда почернеет кругом, ты встань и беги к нам. У нас в сенях тепло и большая рогожа лежит. Отец уснет, а я тихонько дверь открою, ты и войдешь… Хорошо?..
— Ладно.
Мотеле убегает.
4. Первые заработки
Живу на свободе: куда хочу, туда и иду.
Тетя больше надо мною не командует. Только вот беда: всегда кушать хочется. Неужели нельзя сделать так, чтобы человек поел один раз на целую неделю…
Сейчас от нечего делать брожу по Житомиру. Город большой, улиц много. А вот и базар. Пирогов горячих сколько — страсть!..
Мальчишка моего роста продает лавочнику-железнику горсть старых крюков от ставней. За десять штук получает четыре гроша.
Деньги солидные.
Таких крючков у нас, на Приречной да на Верхней, сколько хочешь. Снять их легче легкого.
Голод толкает мои мысли вперед. Одному сделать этого нельзя: необходим товарищ. Бегу на свалку, но там никого нет, потому что холодно.
Мне очень хочется съесть кусочек хлебной горбушки, натертой чесноком. Если я сегодня не поем, то умру непременно…
А вот и Мотеле! Он бежит навстречу, но с пустыми руками.
— Когда же ты ушел? — кричит он мне издали.
— Чуть свет: я боялся, что твой отец меня увидит… Послушай, Мотеле, ты знаешь, какие бывают крючки на ставнях? — спрашиваю я шопотом.
— Крючки? — переспрашивает чуть слышно Мотеле.
— Ну да, чем прикрепляются ставни к стене, чтобы ветер ими не хлопал.
— А, знаю, знаю…
— Ну, так слушай: если мы вырвем этих крючков штук десять, нам за них дадут четыре гроша, а если больше снимем, то цельную злоту дадут.
Мотеле меняется в лице.
— А разве это можно? — спрашивает он, чуть дыша.
— Почему же нельзя? Ведь никто знать не будет. Пойдем сейчас за угол: там низкие ставни. Я покажу тебе, как их надо снимать.
Нетерпение мое растет; я уже вижу торговца железом, отсыпающего нам монеты, ощущаю вкус горячих пирогов, а страх вдувает в сердце холод, и меня лихорадит.
С первым крючком вожусь долго: боязнь попасться мешает мне, но потом привыкаю, и крючки уже сами лезут в руки.
К вечеру на всей Приречной нет ни одного крючка, и ветер хлопает ставнями, как слон ушами. Хозяйки в отчаянии. Стараются заменить крючки веревочками, но ничего не выходит. А мы с Мотеле сидим на дне Черной балки, уписываем пироги с ливером и вслух мечтаем о том, как мы обескрючим весь город и станем богатыми.
Но мечты наши не осуществляются: домовладельцы зорко стали следить за ставнями, и нам страшно даже близко подойти. А тут еще с каждым днем становится холодней, и босые ноги трескаются от стужи. Есть совсем нечего. Отец Мотеле ничего не зарабатывает: свадеб нет.
Никто не хочет жениться.
Голод и холод напоминают мне, что я умею делать арабские мячи. Дело самое простое: весной, когда коровы роняют шерсть, я подхожу к любой из них и руками вырываю, сколько мне нужно, а затем эту шерсть мочу в реке и делаю из нее шарик. Потом нахожу старые калоши, срываю с них резину и разрываю ее на узенькие полоски. На комок шерсти я туго наматываю резиновую лапшу, закрепляю конец — и мяч готов. Он тверд, тяжеловесен и хорошо подскакивает.