Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 159



— Мишка, друг мой… После репетиции я напишу письмецо, и ты отнесешь его на Киевскую улицу… Эххе!.. Еще одно, последнее сказанье — и жизнь семейная окончена моя… Вот что, Мишка… Вчера ночью я попал в какую-то гадость и башмаки испакостил… Можешь ты их вычистить?

— Могу, господин Гарин! — с горячей готовностью откликаюсь я.

— В таком случае, возьми их, и в бутафорской…

Не дослушав, хватаю ботинки и убегаю. А немного погодя когда возвращаюсь с начищенной обувью, я вижу Гарина, широко шагающего по комнате и на ходу подтягивающего брюки.

— Ай да Мишка!.. Хороший ты, брат, человечище…

Он подходит к столу, берет в руку зеленоватый штоф и задумывается.

— Пить или не пить! — произносит он по-театральному.

— Не пить! — почти бессознательно восклицаю я.

Гарин быстрым движением оборачивается ко мне и долга смотрит на меня сверху вниз.

— Ин быть по-твоему… Эх-хе!.. — произносит он протяжно и печально, а затем подходит к зеркалу, внимательно вглядывается в свое отражение и густой октавой роняет слова: — Вот она рожа разбойника… С такой физиономией Гамлета не изобразишь… Эххе!..

— Мишка, — неожиданно обращается он ко мне, — пойди, миляга, на сцену и скажи режиссеру, что репетицию начну со второй картины. Ну, что же ты? добавляет он, видя, что я мнусь на месте.

— Господин Гарин, у меня товарищ… Гимназист второго класса… Стоит на площади… Ему хочется посмотреть на репетицию… Можно?..

— Ну, конечно же!.. Гимназисту, да еще второго класса!.. Я, брат, люблю образованных… Тащи его в зрительный…

Мы с Яковом сидим в первом ряду и с радостным волнением воспринимаем все, что делается на сцене. Режиссер объясняет актерам, что они сейчас находятся в корчме и должны изображать людей, готовых стать разбойниками.

На сцену поднимается Гарин. Он идет вялой, изломанной походкой, с опущенной головой и притом еще сутулится. Сонными глазами окидывает он собравшихся вокруг стола актеров, громко и длительно зевает, а затем садится верхом на первый попавшийся стул, руками обнимает спинку и спрашивает:

— Можно начать?

— Да, да, — поспешно откликается режиссер.

Гарин тихим и ровным голосом читает свою роль, а остальные действующие лица подают ему реплики. Режиссер, маленький и подвижный, с опухшей от флюса щекой, хлопочет изо всех сил, поминутно вмешивается, делает указания, обозначает места, где кому стоять, сидеть, ходить, поправляет интонацию, жесты, мимику…

От бесконечных повторений одних и тех же слов и сцен и от будничных голосов усталых актеров просачивается к нам, сидящим в первом ряду, монотонная серая скука.

Вижу, как Яков хлопает глазами, и мне становится неловко за Гарина, за актеров, а главное за то, что угостил Розенцвейга таким негодным и пустяшным зрелищем. Как вдруг Гарин встает, отшвыривает стул, выпрямляется и мгновенно становится артистом. С первым поворотом его прекрасной гордой головы и широким властным взмахом рук исчезает скука, а сам Гарин преображается до неузнаваемости.

Он гибок, строен, ритмичен и весь пылает страстью.

— К чему все это? — бросает он режиссеру. — Зачем вы их расставляете, как солдат? Не забывайте, что мы не простые разбойники, а революционеры…

Гарин выходит на середину сцены, горячим взглядом больших темных глаз пробегает по всем действующим лицам и, напитав голос бунтующими нотами, громким голосом продолжает:



— Мы протестуем против существующего строя… Вслушайтесь в слова Карла: «Мне ли заковать свою волю в существующие законы? Закон заставляет ползать улиткой того, кто бы взвился орлиным полетом. Закон не создал еще ни одного великого человека, тогда как свобода рождает гениальных водителей человечества!..» Поняли? — обращается он к актерам. — Кто вы, собравшиеся сюда? Вы мои единомышленники. Через несколько минут вы изберете меня своим атаманом. Мы хотим сорвать плесень с болота, именуемого жизнью… Так действуйте!.. И пусть ваши мятежные сердца горячей кровью брызнут по зрительному залу…

С этого момента Гарин сам ведет репетицию. Под его страстным и бурным руководством актеры оживают, становятся бунтарями, их голоса крепнут, звучат убедительно, и репетиция превращается в спектакль.

Мы с Яковом взволнованы и потрясены до того, что не находим слов, и выражаем свой восторг тихим оханьем да вздохами и толканием друг друга локтями в бока.

16. Розенцвейги

Из чувства благодарности Яков сопровождает меня на Киевскую улицу, куда после репетиции отправляюсь с письмом по поручению Гарина, а на обратном пути он приглашает меня к себе.

— Со мною и пообедаешь, — говорит Яков, — а потом с Иосифом поиграешь, — добавляет он тем покровительственным тоном, каким старшие говорят с младшими.

Сознаю, что, не будь на моем пути Гарина, Яков не обратил бы на меня никакого внимания. Да оно и понятно: какой я товарищ гимназисту второго класса, сыну богатых родителей, я, никому не принадлежащий мальчик, да еще такой маленький?.. И хотя я это понимаю, но внутри меня все же горит обида, и мне хочется доказать брату Иосифа, что я не так уже глуп, чтобы со мною нельзя было вести знакомство.

С этой целью я всю дорогу рассказываю о моих близких отношениях с Гариным и со всей труппой.

— Знаешь, Гарин от меня ничего не скрывает, а иногда даже советуется со мною. «Пить или не пить?» — спрашивает он у меня, а я ему: «Не пить!» И он не пьет… Сегодня я ему ботинки почистил. Вот уже был он рад!.. И еще знаешь, что?.. Я короля Лира помню…

Яков на минуту останавливается, заглядывает мне в рот и спрашивает:

— Как ты его помнишь?

— Наизусть. У Гарина выучился… Не веришь? А хочешь, я сейчас произнесу «Дуй, ветер, пока не лопнут щеки…» А то еще: «Зачем живет собака, лошадь, мышь?..» И это я знаю.

Мы входим в переулок, где живут Розенцвейги. Шагаем вдоль деревянного забора. Прохожих не видать. Мороз высушил мостовую, и переулок без обычной грязи кажется пустынным и холодным.

Я становлюсь в позу и приступаю к монологу. Подражаю Гарину до последней черточки. Повторяю его жесты, паузы, мимику, и как у него, так и у меня кипят слезы в горле, и тяжкая обида вырывается из надломленной старческой груди стонущие вздохи.

У Якова от изумления лицо становится длинным и тонким и глаза круглыми.

— Замечательно!.. Как это ты запомнил?.. И ведь все верно!.. Замечательно!..

Чувствую, что покорил Якова, однако мне этого мало, и я приступаю к «Зачем живет собака» и так далее, но в это время изза угла показывается незнакомая женщина с ребенком на руках, и Яков меня останавливает.

— Здесь не надо… Пойдем к нам. Я позову всех наших, и ты сыграешь короля Лира… Даже можно настоящий спектакль устроить… Это будет замечательно.!.. Ты ведь согласен?..

Я, конечно, согласен и заранее торжествую: вот когда я отвечу Эсфири на ее вопрос: «Вы там какую роль играете?»

На этот раз попадаю в дом Розенцвейгов не через кухню, а через парадный вход. В обширной передней с стоячими вешалками, нагруженными шубами и всяким иным верхним платьем, Яков предлагает мне снять шинель. Из передней мы попадаем в большую комнату, освещенную пятью окнами, украшенными тюлевыми гардинами. Вдоль стен расставлены черные стулья и кресла с пунцовыми атласными сиденьями. В правом углу от входа поблескивает черным лаком фортепьяно с белым оскалом клавишей.

В зеркале, поднимающемся от пола до потолка, я вижу себя и Якова.

Впервые предстаю перед самим собой во весь свой ничтожный и жалкий рост. Какая разница между мной и Яковом! Он вдвое выше меня, выпуклая грудь осыпана золотыми пуговицами, сапоги новые скрипят, голова гладко причесана на косой пробор, и весь он сияет чистотой. А я, с моей, лохматой, кудряво спутанной головой, похож на пуделя, наряженного бедным мальчиком. Мои искривленные башмаки, покрытые засохшей грязью давно минувших осенних дней, длинные закатанные брюки и коротенькая тесная курточка с заплатами на локтях делают меня смешным и неподходящим к этой шикарной обстановке, где каждый стул кричит мне: «Осторожней, запачкаешь!..» Вдобавок ко всему у меня нос не в порядке, и я не знаю, во что и как высморкаться.