Страница 157 из 159
Пока он говорит, я вглядываюсь в его маленькую бородку, в его темно-русые широкие усы, в мягкие волосы, закинутые назад, и в его карие грустные глаза с отсутствующим взглядом, и про себя определяю: «богатый либерал-интеллигент».
— Вам, наверно, известно, что с прошлого года мы стали давать нашим подписчикам бесплатные приложения в виде отдельных книжек.
Чтобы не огорчить его, я утвердительно киваю головой, хотя никогда и нигде не видал «Всходов».
— Ну, вот. Книжки должны содержать в себе художественное произведение, сюжет которого взят из реальной жизни. Мне хотелось бы иметь от вас повесть или даже роман для детей старшего возраста. Вы могли бы это сделать?
Меня этот вопрос немного смущает и в ответ роняю сквозь зубы:
— Не знаю… Не приходилось… Можно, конечно, попробовать.
— Ведь вы же пишете для взрослых. Почему же нельзя для детей? Белинский что сказал? «Пишите для детей так, чтобы и взрослым было интересно». А вам есть что рассказать.
— А книга должна быть очень большая? — спрашиваю я.
— Да, конечно… До…
Монвиш-Монтвид задумывается, откидывает назад голову и раздельно говорит:
— До двадцати авторских листов. Мы тогда эту вещь сможем поместить в трех книжках. И получится норма, — заканчивает он и заранее одобрительно мне улыбается, а взгляд его карих глаз отсутствует, и я не могу определить их выражения.
— Так вы согласны? — допытывается редактор.
— Постараюсь, — коротко отвечаю я.
— Вот и превосходно!.. — неожиданно вмешивается Геруц и добавляет: Можно сейчас объявление давать…
Подписка скоро. Декабрь месяц наступает… Дадим такое объявление: В тысяча девятьсот четвертом году подписчики журнала «Всходы» получат в премию роман известного писателя, и так далее… А как он называется? — прерывает самого себя Геруц.
— Кто называется? — недоумевает Монвиш-Монтвид.
— Роман… Без названия романа не бывает.
— Он прав, — соглашается редактор.
Напрягаю ум, перебираю десятки слов и вдруг на мысль приходит слово «Рыжик». Почему «Рыжик» — сам не знаю.
— Повесть или роман я назову «Рыжик», — неуверенным голосом говорю я.
— Ага, понимаю. Вы хотите написать нечто ботаническое, из жизни грибов? — спрашивает Монвиш-Монтвид.
— Нет, — живо откликаюсь я. — Это будет описание жизни беспризорного мальчика, по кличке «Рыжик», — импровизирую я.
— О, это превосходно!.. Мальчик и приключения!.. Превосходно!.. Сейчас буду писать объявление, — восклицает Геруц и улетучивается.
Мы остаемся вдвоем. Длится молчание. Хочу встать и попрощаться, но Монвиш-Монтвид меня удерживает.
— Одну минутку. Хочу вас предупредить, что наш журнал за беллетристику платит восемьдесят рублей за лист, но вам я могу увеличить до девяноста…
Чувствую смущение редактора, и мне самому почему-то становится неловко.
— Хорошо… Согласен…
— Позвольте, нам все это надо как-нибудь закрепить. Разрешите мне предложить вам небольшой аванс…
Монвиш-Монтвид достает из бокового кармана бумажник, отсчитывает двести рублей и протягивает их мне.
Ухожу из редакции смущенный и довольный. Моментами мне кажется, что все это происходит во сне.
Возвращаюсь домой и кричу с порога:
— Таня, попрощайся с нашим подвалом. К чорту подземелье!.. Надо выкарабкаться из этой братской могилы… Пойдем сейчас другую квартиру снимать!..
Татьяна Алексеевна вплотную подходит ко мне, и укоризненно качает головой.
— Ты что?.. Даже и не думал… Ни одной капельки… Ей-богу… Совершенно трезв. Не веришь? Ну, так сейчас поверишь. Сядем. Ну, слушай…
В немногих словах рассказываю жене, как меня принял Монвиш-Монтвид и какой отвалил аванс.
— Это за что же? — перебивает жена.
— За «Рыжика».
— Это еще что такое?
— Это, брат, новый роман, мною придуманный, и называется он «Рыжик». Кличка беспризорного мальчика. Поняла?
— Не совсем.
Приходится подробно объяснить, как я второпях придумал название несуществующего романа и как в моем сознании уже зреет и наливается жизнью новая тема для детей.
— Понимаешь, Таня, предо мною сейчас открывается широкое поле литературной деятельности. Стану детским писателем. В этом нет ничего позорного. Толстой — и тот не брезгует… Да и вообще, — продолжаю я, — что мне дала литература до настоящего дня? Вот эту сырую яму, вот это убогое существование… А сколько неудач! Сколько незаслуженных обид!.. Какая бессмысленная тупая жестокость цензуры!.. Сосчитай: все мои рабочие рассказы запрещены. Такому же провалу подвергались и все мои произведения из еврейской жизни. А пьеса «Тюрьма»… Помнишь, когда я читал ее у Ходотова, артисты хвалили и заранее выбирали себе роли… И эта пьеса с девятьсот первого года лежит под прессом нашей проклятой цензуры…
— Погоди, Леша. Ведь я все это знаю. Напрасно нервничаешь. Садись лучше обедать. Сготовила самое любимое твое — мясные щи и котлеты с гречневой кашей. Видишь, как богато живем… А если тебе наш подвал невмоготу, так можно переменить.
В этот же день к вечеру переезжаем на Пески, где я снимаю сухую теплую квартиру из двух светлых и одной темной комнаты.
Снова вью гнездо, несмотря на зимнюю пору, и снова у нас уютно, тепло и на подоконниках цветы.
Пишу «Рыжика». Тема разрастается. Вспоминаю свое бесприютное детство, суровую жизнь моих сверстников и строю широкий многоликий сюжет, где живут, действуют, борются с судьбой малолетние герои, выброшенные из жизни.
Этот, созданный моим воображением, курносый «Рыжик» живет во мне и насыщает мою писательскую алчность. Неделями не выхожу из дому. Боюсь оторваться от рукописи. А там, далеко за нашими окнами, на окраинах столицы, в недрах металлургических заводов, зарождаются новые небывалые события. На табачных и текстильных фабриках вспыхивают забастовки.
Татьяна Алексеевна часто посещает Никульцевых, бывает у брата на Галерной и не забывает Евдокимова.
Почти ежедневно, в особенности поздними вечерами, когда отрываюсь от письменного стола, она мне рассказывает о сильных волнениях среди рабочих и о растущей безработице.
Чтобы не ослабить моего писательского настроения, я никуда не хожу, избегаю встреч, не читаю газет и даже не курю. Единственной связью с внешним миром является Татьяна Алексеевна.
В таком творческом напряжении нахожусь целый год, и «Рыжик», распухший до двадцати четырех авторских листов, закончен.
Прежде всего начинаю курить, без устали гуляю, захожу к оставленным на время друзьям, с независимым видом заглядываю в редакции газет и журналов, а иногда захожу «на минутку» к «Давидке», где среди богемной братии провожу время, и поздно ночью, нагруженный пьяной радостью, возвращаюсь домой.
За последнее время в городе, а в особенности на окраинах, много говорят о каком-то священнике Гапоне.
Татьяна Алексеевна рассказывает, что он очень хороший проповедник. На темные массы он действует гипнотически. Среди малосознательных рабочих пользуется большой популярностью, а у революционно настроенных групп молодой священник вызывает подозрение.
Странным кажется то обстоятельство, что Гапон совершенно свободно проникает не только в жилища рабочих, но и в места общественные и даже на заводы. Кроме того, речи Гапона своей смелостью и резкой критикой, направленной против министров, подкупают слушателей; всюду, где он выступает, он находит многочисленную аудиторию, внимательную и благодарную.
— Завтра, в двенадцать часов, — говорит Татьяна Алексеевна, — Гапон выступает около нас, в народной столовой. Знаешь, на Второй Рождественской? Если хочешь, пойдем послушаем…
Охотно соглашаюсь. На другой день в назначенный час идем на собрание.
Небольшая улица полна народу. С большим усилием удается нам протиснуться к входу. Деревянная лестница, ведущая в столовую, скрипит под напором толпы. Того и гляди, не выдержит тяжести и рухнет.
На дворе злой мороз в двадцать градусов, а здесь так жарко и душно, что хочется уйти отсюда, пока не задавили.