Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 116 из 121

Прямо, с поднятой головой, безотчетно гордый, До­менико медленно подходил к костру, странно выглядел скиталец — босой, в накинутом на плечи бесценном платье, Сокровенном Одеянии, и издали было видно во мраке, с каким зловещим звоном растекались во все сто­роны исторгнутые светом лучи... Затаенно сиял у ворота Большой аметист, зеленовато лучились изумруды по всей длине платья, лазурно переливались между ними сап­фиры, а по бокам каждого камня парно мерцали жемчу­жины, пылал огнецветно рубин, все платье было проши­то золотом, и, льдисто поблескивая, хрустко перети­раясь, крошились мириады золотых песчинок, мятежное пламя костра беспорядочно вспыхивало на всем Одея­нии, сияюще отражалось алмазами, кроваво трепетало в кораллах, и зловеще сверкал осажденный, охваченный золотом бриллиант, — приближался к костру Доменико, и с каждым шагом его ярче, ослепительней блистало Одеяние, переливалось нестерпимо, извивалось, излива­лось волшебно-радужным светом, и уже у костра стоял Доменико, хмуро смотрел на скрюченные огнем клочки материи — что за вести, хотел бы знать, посылали ввысь люди, в небо, о чем сообщали туда; и он, невольно гор­дясь своим Одеянием, с сомнением смотрел на буйного вестника — на дымный огонь. Изгибалось и извивалось беспощадное чистое пламя, колыхалось тонкой прозрач­ной завесой, разрываясь то гам. то сям, распадаясь легко и сухо, и снова взвивалось исступленное, неумное, уно­сившее вести, как трепалось неистово и разрывалось...

Доменико изумленно смотрел сквозь мгновенные раз­рывы пламени — по ту сторону костра стоял отец, сам отец стоял!

Сквозь пламя костра в накаленном дрожащем возду­хе и он переливался весь, призрачно трепетал, расплы­вался, менялся; и лицо его, всегда спокойное, сурово справедливое, печальное лицо его скрывалось за пламе­нем, разрывалось, и сейчас, прямой, бодрый после бес­сонной ночи, не сводил он с сына, такого любимого, с Доменико, пытливого взгляда, жаркого в неуловимо летучих извивах всклокоченного пламени, — чего-то ждал отец от Доменико, сам отец чего-то желал... Это-то по­нял Доменико в смятении, но что ему следовало сделать, не мог постичь. Напряженно подавшись вперед, тянул руки к отцу, молил о чем-то, а качаемые мятежным пла­менем тени терлись, словно осушали рдевшее, взмокшее от жара лицо; тянул руки к отцу, молил подать какой-нибудь знак, подсказать, но, увы, на народ смотрел те­перь отец, и Доменико, ищущий, тоже обратил взгляд на своих односельчан — они, крестьяне, посылали с огнем весть о своих простых, нехитрых делах ввысь, в небо, и уплывали их безмолвные рассказы вверх с бродягой дымом; и Доменико, ликуя, снова вперил в отца очи­щенный огнем взгляд и скинул с себя Одеяние, схватил покрепче, размахнулся и — прямо в пламя!

Отец тихо кивнул — стоял прямой и словно бы испол­нивший долг, а все другие оторопело смотрели на торжественно-возвышенное зрелище, — огонь ласково объял Со­кровенное Одеяние, нежно подобрался снизу, трепетно забился сверху, и первый невесомый дымок поднялся над Одеянием — это пестрая история Доменико, длинная и короткая, устремилась теперь легкой дымкой вверх, в небо, горели вольные или невольные спутники Домени­ко, так разнившиеся друг от друга, сгорали люди.





Огонь начал с тех, что просто мелькнули когда-то, где-то; запылало золотое шитье — одним взглядом охва­ченные далекие люди: беспечно гулявшие по мощеным улицам краса-горожане, коротавшие время у прохладных фонтанов, женщины с кудлатыми собачонками на изящ­ном поводке, мужчины, убивавшие время в пересудах, охотники поесть, попить, развлечься; заодно с ними пла­мя поглощало каморцев — там, в Каморе, лениво подпи­равших стены, вроде б бесстрастных, но насторожен­ных, напружиненных, в глаза не смотрели, зато буравили взглядом спину проходившему мимо с опаской, укрыва­лись под маской, а дальше, в сертанах, на быстрых конях носились вакейро — какие люди были вакейро! Все горе­ли. Горели жители Города ярмарок, почти безликие, тор­гаши, только из страха в меру алчные, ради прибыли, выгоды терявшие главное, жалкие люди...

Первый камень, совсем незаметный, поглощенный ог­нем, был Микел, тот, что дал пинка обжоре Кумео, из­браннику сердца нежной Кончетины, слизнул огонь и са­му Кончетину, и резвых девиц-хохотушек, их истории поднимались реденьким дымом, неприметным дымком уносилась вверх и Сильвия, отбившая Цилио у подруги своей, у Розины, у той самой, что в роще, — помните? Горел и Цилио, предмет их любви, напомаженный рас­путник, и приятель его, повеса Тулио, балагур и кутила, приятный и принятый в знатных домах, побирушка; го­рел рядом с ним безобидный красильщик Антонио, за­ботливо преданный зятю, Винсенте, развязному или чин­ному — в зависимости от воротника; и верзила Джузеппе — тот, что напрягал хваленые мышцы, чтоб в голове шевельнулась мыслишка, тот, с которым управился шустрый маленький Дино, и, конечно, Артуро — едва мелькнул в пылающей ткани хитрый, жадный краса-горожанин, с краснощекой супругой и раскормленным от­прыском... И оказалось, даже на Одеянии были под­дельные камни-стекляшки, трескались, лопались, едва касалось их пламя, — поддельным, сомнительным дымом уползали ввысь чинно-степенный Джулио и советодатель краса-горожан Дуилио, такой, каким был, и поклонница его красноречия, не подвластная времени нелепая старая дева тетушка Ариадна, которую судьба, а может, живое воображение, свела с настоящим мужчиной Васко, и сей­час пламя костра уносило в небо и еще выше, из Высоко­го селения, их фальшивые чувства... Корчился в огне со своими темными делами скрытный Сервилио, сын Дуи­лио, с каморцами связанный... Горел молчаливый музы­кант без передних зубов, у инструмента которого душой была птица, — его камень, сапфир, был первым из драго­ценных, поглощенный алчущим пламенем; когда же за­пылали все камни, жар вскинул Сокровенное платье, вы­тянул вверх; у крестьян, потерявших дар речи, вырвался сдержанный стон — Одеяние стояло само по себе в полы­хавшем огне, в дрожащем воздухе, ровно, прямо висело в пламени!.. Медленно, равномерно испепелялось бесцен­ное платье, пламя жадно поглощало нежные камни, но один не поддавался жару — коралл, юный безумец Уго, с настоящим ножом в потной руке, в льдистых, застыв­ших глазах которого лениво изгибались вялые рыбки, медленно тлел коралл, мерклый багрянец скрыл Уго; сгорел Александро, будто бы тронутый, на самом же де­ле самый истинный, умный в Краса-городе, добрый, с кактусом в сердце... Горела, мерцая в одном из сапфи­ров, чудачка Патриция, считавшая мужа интелли­гентным, а он таскался по распутным женщинам; сгоре­ли и сами Лаура и Танго, а с ними вместе — Тереза, настоящая женщина — искрился, лучился бриллиант, оса­жденный золотом, — какой была женщиной, как говорила и улыбалась, как стояла, уперев руку в бок, и ступала, особенно тогда, в тумане... С затаенной печалью вспых­нул еще один камень — Эдмондо, все искавший друга, страдавший, зато умерший гордо, среди зелени, — исчез изумруд.

Кого только не было на Одеянии, были все, кого ви­дел, встречал Доменико, даже бедные, горемычные жен­щины — бабушка Уго, мать Эдмондо... И робко донесся из пламени: «...все спокойно...» — голос жалкого Леопольдино, замиравшего в страхе от каждого шороха, — стоял, опустив фонарь, и его стертые, сбитые ступни окружены были простеньким нимбом, и совсем по-иному возглашал установленные слова: «...все гениаальнооо...» — спесивый каморский страж Каэтано, его крик проникал даже в надежно запертый покой Бетанкура, то­го, что носил на теле ящерицу, а на коленях нежил кош­ку Аруфу — пока был жив, разумеется, а рядом тлел бли­жайший подручный его, мишурный полковник Федери­ко Сезар, обращались в дым гнусавый Наволе и капрал, изогнутый пинком, счетовод Анисето, любивший лето, а зиму — нет, нет; горели слуги, служители, стража, ох­рана, солдаты и тугоухие музыканты, заглушавшие кри­ки из пыточных, палачи, генералы, головорезы, банди­ты — Рамос и Хорхе, Ригоберто, Габриэл, Скарпиозо и Чичио, утренние девки и продажные аристократки, за­пертый в клетку Деметре и придушивший его бескостный Кадима — личный палач Бетанкура, самовлюбленный карлик Умберто, выявители-уличители, мелкие, крупные и главный — Эстебан Пепе, выдаваемый за глухонемого, сам жестоко уличенный каатингой, за все заплативший сполна, горела разделявшая ложе маршала Мерседес Бо­стон, крашенная в сине-красный цвет, ненастоящая во­все — подобие идола Молоха, и тлела ради нее стучав­шая по клавишам вялая Стелла, горела энергичная Сузи, искавшая риска в любви... Горел цвет Каморы — мошен­ники разного рода, калибра и масти, ценным подарком отмечавшие мерзостный день рождения Мерседес Бо­стон, улетучились с дымом великий живописец, нич­тожный Грег Рикио, несгибаемый якобы, и великий изо­бретатель Ремихио Даса, засекреченный, и придворный тенор, стеблегорлый Эзекиэл Луна, и прочие, прочие — сановники, одетые нищими, и убогие нищие в роскошных нарядах. С омерзеньем смотрел Доменико, как сгорали и тлели каморцы — жестокие, злобные, алчные, но в сле­пящем, зловещем сверканье пылавших камней три камня пылали особо, среди уймы мерзавцев надеждой светил синий яхонт Петэ-доктора, сердечного, доброго; жалост­но корчился желтый янтарь, полудрагоценный камень Росы, утренней девки, что оставила в благодарность ему сорок грошей, и сиял чернотой самый глубокий, таин­ственный камень — с достоинством пылал один из двух агатов — старший брат Александро, Мичинио... Но разве могли осилить, подавить бездушный лютый блеск столь­ких бандитов, мерзавцев три камня, и Доменико, скиталец, горестно съежившись, взмокший, смотрел, как лопались с треском каменья — настоящие и поддельные, и, лихора­дочно отыскав глазами второй агат, уставился на черный камень настойчивым, милосердия жаждущим взглядом и тут осознал горько и радостно, что, кроме родного се­ления, и у него, у скитальца, был свой город — белый Канудос. Ведь у нас... у нас у всех есть свой город, толь­ко не знаем порою об этом, есть, не может не быть, а ес­ли и нет, наверное, будет — белоглинный, белизны безу­пречной, у самой реки, по пологому склону восходящий рядами, под косыми лучами раннего солнца — сияю­щий... Канудос, в тускло призрачном свете луны нежно мерцающий, сонный... Пылали, сгорая, вакейро, небыва­ло счастливые, небывало свободные; огонь охватил и второй агат — вспыхнул крупный, мрачный, черным сияньем прекрасный — конселейро, главный человек в Канудосе, суровый, прямой, головы не клонивший Мендес Масиэл. И сразу разом запылали все камни, все, кроме большого, того одного, лиловато мерцавшего; зеленова­то сверкал изумруд, дробилась голубизна бирюзы, исте­кал желтизной янтарь, жарко алел рубин, переливался жемчуг из далеких морских глубин, и текла прохладная река канудосцев, уносила в океан весть о них, об омытых в ее вечно новых волнах канудосцах, а здесь, в Высоком селении, радужно, ярко и гордо сгорало Сокровенное Одеяние — изначальное, первое; и сизым дымом возноси­лась весть о вакейро — горели, пылая, барабанный маг и великий кузнец Грегорио Пачеко и Сенобио Льоса, одноухий, отважный Того, что остался в сертанах, и оставшийся с ним и ради него на верную смерть его молчаливый брат, и беззвучно горел третий из братьев, Пруденсио, не утоливший жажды мщения... Горели ис­тинные вакейро — Иносенсио, Авелино, незаметные их матери, сестры и жены; пылал единственный из мужчин, приговоренный невольно к спасению, Рохас, — безмолвно удалялись от родных глаз стоявшие на плоту старики и дети... А когда загорелись алмазы, сжалось сердце у Доменико, подался вперед, впился в пламя глазами — горели великие канудосцы, великие, великие Зе Морейра, Мануэло Коста, Жоао Абадо, Старый Сантос и дон Дие­го — пылали великие канудосцы!