Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 22



Толпа поэтов в проходной.

Симонов на репетиции, и неизвестно, когда будет.

Уходят, ждут, приходят, звонят – и, ожидая, читают стихи мне.

Гранки начала подборки. Шрифт, который расковыривает мне ранку в глазу.

Наконец Симонов приехал. Начал принимать. И сразу позвал меня (я подумала: как Маршак Тусю), и началось трудное: чтение и обсуждение стихов с листа. Матусовский. Ушаков. Кирсанов. Наровчатов. Казин.

Целый день в редакции Некрасова. Целый день ждет Симонова: чтобы выпросить денег и прочесть стихи. Я с утра приняла ее первую; показала гранки; выслушала десять стихотворений; условилась, как, когда будем отбирать. Угостила завтраком. Но она не ушла, ждала. Она умна, талантлива, хитра и неприятна. В ее детской прямоте много хитрости и кокетства. Когда наконец ей удалось зайти к Симонову, она успела пожаловаться ему 1) на то, что Кривицкий не дает денег; 2) мне не нравится одна строфа в политическом стихотворении… Симонов обещал гарантийное письмо в Литфонд.

Но не в этом дело. Произошло следующее.

Некрасова сидела, ожидая, где-то в кресле – как мне казалось, на другом конце комнаты. У моего стола сидела Алигер. Я показывала ей гранки стихов – и протянула гранки «Мальчика» Некрасовой. Та вдруг:

– Этой идиотки?

– Она вовсе не идиотка.

– Неправда! Она идиотка! Я знаю наверняка! Терпеть не могу шизофренической поэзии! Если вы станете ее защищать, я с вами поссорюсь.

– Прочтите.

Она прочла «Мальчика» и согласилась, что это очень хорошо.

Вдруг подошла Некрасова.

– Мне очень нравится ваш лексикон, т. Алигер, – сказала она.

О, как это непереносимо71.

29/II 47. А сегодня мерзко. Всё, с начала до конца.

Я как-то проспала и в то же время не выспалась. Встала с головной болью. Собиралась в редакцию к двенадцати, но пришлось спешно бежать к одиннадцати, потому что у меня была книжка Сельвинского, которая понадобилась Симонову, пришедшему спозаранку.

Я примчалась – однако он долго был занят бухгалтерскими делами.

Пришел Ошанин, вызванный Кривицким, хотя ни я, ни Симонов его не звали.

Стараясь быть возможно мягче, я объясняла ему, что он не лирик.

Он старался быть весьма корректным, но все же успел мне сообщить, что мое мнение – вкусовщина и что ему жаль, что Симонов из моих рук получил его стихи.

Что я могла ответить на это. На первое – ничего, на второе – тоже, потому что не могла же я ему сказать, что Симонов говорит о нем: «бездарен, как стол», «тринадцать лет знаю – и ни одной строки» и пр.

Он вышел и заговорил у окна с Ивинской.

Ивинская сообщила: он говорил сквозь слезы.

Когда вошли ко мне Симонов и Кривицкий, я сказала, что Кривицкий виноват, что незачем было звать Ошанина и мне сейчас совершенно бесплодно его огорчать.

Кривицкий, как всегда, не понял слова «бесплодно» и стал объяснять, что нужно быть смелым и прямым.

Смелым! Но в данном случае – для чего? Разве человек, пишущий пятнадцать лет, поверит, что он не поэт?

Симонов мягко, но твердо сказал Кривицкому, что приглашать поэтов без нас – не следует.

Кривицкий отравил бы меня, если б мог.

И отравит когда-нибудь.

Но Симонов недвусмысленно всячески «поднимает» меня.



Потом Ольга Всеволодовна доложила, что приходил Ковынев и сказал, что мы все интриганы, а Симонов обещал напечатать его поэму. Я спросила Константина Михайловича, правда ли это? Он вспылил, схватил перо и написал:

– Ввиду того, что Вы сказали, что я обещал напечатать Вашу поэму, которой я не читал, – я читать ее не буду.

И дал записку Ольге Всеволодовне, не желая слушать никаких объяснений.

А мне хотелось, чтобы он выслушал и чтобы прочел.

Но говорить толком как-то нельзя было. Все – наспех, под звон телефонов. И хотя и благородно, но каждую минуту с оглядкой на Кривицкого:

– Саша, это я верно сделал?

Потом показал мне свои последние стихи: На день рождения72.

Со второй половины они совсем хорошие – с подспудной грустью, – и потому мне легко было хвалить их – и легко было бранить первую строфу, очень плохую.

3/III 47. С утра была в редакции, работала с Уриным, Ойслендером.

Потом Ивинская уговорила меня пойти на совещание молодых, послушать «руководящие» доклады. Я согласилась, желая сама, своими ушами послушать о Пастернаке

Кировский дом пионеров. Капусто с пылающими щеками. Мы втроем в бельэтаже – опоздали, – Фадеев уже говорит. За столом как-то кучей президиум: Михайлов73, Маршак, Тихонов, Федин. Впервые я увидела Фадеева (видела в Казани, спала рядом на стульях, но тогда не разглядела). По-моему, очень неприятное лицо с хитрым и злым ртом и белыми глазами.

Говорит с темпераментом, умело, но, по существу, плоско и неумно. О Пастернаке мягче, чем я думала (говорят, ему сверху приказали слегка поприкрутиться), не по первому разряду, а по второму, но в достаточной степени гадостно. О немецкости – нет, о чуждости – тоже нет, но индивидуализм, бергсонианство, ничего, кроме «Девятьсот пятого года» и Шмидта74, невнятица, не может ничего дать молодежи и пр. пошлости. (Странно: я уже всё просто забыла и мне смерть как скучно вспоминать.)

В перерыве мы спустились вниз. В вестибюле Алигер, Тушнова, Недогонов, Наровчатов – множество всякого народа. Мы пересели во второй ряд. Доклад Перцова о поэзии. Нескладно, приблизительно, невнятно, бездарно. Тоже о Пастернаке. Вот в 46-м году вышло «Избранное». Что же позволяет себе поэт печатать в этом «Избранном?» (Жду с замиранием сердца: что же?) Строфы, которые так трудны, что пробираться через них – неокупающийся труд. И цитирует совершенно понятное, легкое об Урале (без родовспомогательницы и пр.)75.

Если бы я взялась за это нехорошее дело, я бы исполнила его лучше. Мало ли у Пастернака действительной зауми?

Затем – доклад Симонова о драматургии.

Он должен был докладывать о поэзии, но уклонился.

Я должна признаться, что говорил он умно, и элегантно, и благородно – ни на кого не кидаясь.

4/III 47. Встала сегодня в девять – и вот только сейчас, через двенадцать часов, смогла сесть за стол в библиотеке, писать, думать.

…Днем решила пойти в редакцию в надежде увидеть Симонова и показать ему «Окраину» Семынина76, которую я хотела бы дать в № 3. Дождалась его. Но он забежал на секунду и меня не принял: между репетицией и поездом, едет в Ленинград, весь черный от устали.

6/III 47. Страшный поток людей и гранок – страшный – державший меня часов семь – без еды – в грохоте дверей, в куреве – нет, не могу – в физическом и душевном ужасе.

Ивинская приносит газету, где ругают Пастернака77, и почему-то настойчиво требует, чтобы я зашла к Музе Николаевне.

Иду, после всего.

Муза Николаевна радушна, поит кофе. Муж ее литератор, – кажется, нуден. Затея Ивинской: пригласить Бориса Леонидовича читать к Музе Николаевне.

Я звоню ему, приглашаю.

Чувствую во всем этом какую-то фальшь и глупость.

Сейчас пришла домой. Завтра – Симонов, который, оказывается, улетает в Англию. Вот почему он такой вытаращенный. Без конца составляю список дел к нему. Хочу показать ему «Окраину» Семынина – ему понравится, может быть, – и тогда Кривицкий с его резолюцией вынужден будет пустить.

7/III 47. Я с утра в редакцию – там уже ждет Симонов, запершись с Кривицким. Меня принимают; по движениям, по лицу, по голосу Симонова вижу, что он не в духе, замучен, холоден, на какой-то другой, чужой волне. Говорит отрывисто, официально… Передает мне стихи ленинградцев – рывками – и вдруг – вскользь:

– Знаете, Пастернака мы не будем печатать.

Так.

– Только позвоните ему перед отъездом, К. М., – говорю я. – Скажите сами.