Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 22



Лидия Чуковская

Из дневника. Воспоминания

Отрывки из дневника

Памяти Тамары Григорьевны Габбе[1]

(1944–1960)

13/II 44. Вчера вечером читала Тусе все пятьдесят четыре свои стихотворения. И хотя я сидела у нее с 8 до 12.30, до той последней секунды, до какой можно сидеть, чтобы не попасть в каталажку, – разговор все-таки получился неполный, скомканный, ибо Тусенька, при всей скорости речи, идет всегда такими сложными, щедрыми путями, что ее быстроговорение все-таки не поспевает за богатствомыслием.

Я очень волновалась. Как странно: когда пишешь, каждый раз кажется, будто создаешь нечто совершенно новое, небывалое, а читаешь подряд и видишь, что дудишь в одну дуду. И чувство меня не обмануло. Постараюсь точно записать Тусины слова: – У этих стихов настоящее поэтическое напряжение, упорное и сильное. Но есть некоторая монотонность, одна струна, на которой сыграно все: не то чтобы тема ваша была узка, но мир ваш узок. Для того чтобы из этих стихов получилась книга, ей не хватает целых 2/3 другого, чего-то совсем другого… (Книгу эту я назвала бы «Изгнание». В ней только память и чужбина.)

Стихи ваши очень не защищены. Мы привыкли, что все наши поэты всегда щеголяют в мундирах, только некоторые позволяют себе появляться в штатском, а вы уже совсем дезабилье.

Все – один звук, одна струна. Будто узенький подземный ручей забран в узкую трубу. А когда вы пытаетесь выйти куда-то на простор – оступаетесь, делаете ложный шаг… Да и небрежностей много. И слишком большая родственность Ахматовой.

Тут я стала возражать. У Ахматовой мир конкретен, зрим – у меня, к сожалению, нет. У нее каждое стихотворение новелла – мои стихи совсем не новеллистичны.

Но Туся не согласилась.

– Ритм, интонация часто совпадают. Но дело даже не в этом. У Ахматовой есть круг лирических персонажей, если их можно так назвать: Муза, Разлука, Совесть, Ты, Я, Беда, Город и т. д. И вот эти персонажи у вас родственные.

Конечно, Туся во всем права. Но, думала я, возвращаясь от нее ночью пешком, что же мне делать со скудостью моего мира? Мир в стихах моих скуден, потому что он скуден во мне. Я люблю только тех людей, которых люблю давно, живу одними мыслями, одной тоской, одним городом, и ничто новое «со стороны» в меня не входит. Стихи раздвинутся тогда, когда раздвинется мир, а мир-то ведь по воле нераздвигаем.

6/II 44. Вчера у меня была Шура. Говорили о Ленинграде, обдумывали возвращение. Говорили о Тусе. Почему с ней так хорошо советоваться обо всем: и о стихах, и о пропуске, и о мебели? Думаю, потому (и Шуринька со мной согласилась), что в ней удивительное сочетание ума возвышенного и ума здравого.

8/IV 44. Вечером, почувствовав себя здоровой, отправилась вдруг к Тусе. Подсохло, ледок хрустит – вдали заря, розовая, нежная, прилетевшая с ленинградских проспектов. Тусенька похудела, осунулась, очень устала. По укладу этого излишне хозяйственного дома, за картошкой ходят Туся и Соломон Маркович, хотя у С. М. болит сердце, а Туся только что встала с постели. Но Евгения Самойловна не хочет брать работницу.

Выпив чая, мы с Тусей, как когда-то в студенческие времена, отправились к ней в комнату, которая ей кажется такой убогой, а мне, после моей конуры, такой блаженно тихой и уютной.

Туся подробно рассказала мне о блокаде, о том, как люди переставали быть людьми.

Я прочитала ей первую и третью часть своей поэмы. Кажется, первая ей в самом деле понравилась1.

Интересно, что Тамара сказала мне о своей постоянной работе с Самуилом Яковлевичем то самое и теми самыми словами, какими я всегда говорю о себе, о ней и Шуре. Она сказала:

– Самуилу Яковлевичу так существенно мое мнение о его стихах потому, что это его собственное мнение, только взятое объективно. Я всегда понимаю его задачу, ту, которую он поставил перед собой, и сужу о том, что получилось с точки зрения его задачи. Его собственной.

11/V 44. С утра поехала к Тусеньке, которая что-то хворает. У нее застала Самуила Яковлевича. Он сидел на стуле возле ее тахты и мучился от вынужденного некурения. Рассказывал нам о своем детстве, о толстой m-me Левантовской, дуре, которая везла его, одиннадцатилетнего, куда-то в поезде.

«Она спросила у соседей (и я как-то сразу понял, что вопрос этот угрожает мне стыдом): – Вы читали Пушкина? – Да. – Вот и он тоже пишет стихи».

Туся предложила ему послушать мою поэму (выходит, я тоже пишу стихи), С. Я. слушал, опустив на грудь голову, чуть похожий на Крылова, будто дремлющий. Но когда я кончила, заговорил с большим темпераментом, вскочил и, наверное, заходил бы по комнате, если бы пространство существовало. «Говорить? Или лучше не надо? Ведь вы не кончили еще – может помешать».



– Нет, говорите.

Вступление не понравилось С. Я. «Тут субъективное не стало объективным». Главы о детях и Эрмитаже он похвалил. «Вы были в Ташкенте, и это слышно. Человек текуч, как река, и в нем все отражается. Это повторение слова в конце – это у вас с Востока и очень хорошо».

Объясняя мне недостатки и удачи, С. Я. цитировал Твардовского, Пушкина, Лермонтова. Мы с ним хором прочли «Мороз и солнце…», и «Чертог сиял…», и «Выхожу один я на дорогу…» Заговорили о Берггольц. «Рассудочно», – сказал С. Я. И похвалил из ленинградцев Шишову.

Тусенька все время молчала. А потом произнесла:

– Объясните мне, Самуил Яковлевич, вот что: почему вступление, где Лида говорит о вещах таких дорогих для нас, нами пережитых, – не трогает? Ведь человека моей биографии оно, казалось бы, должно было тронуть с полуслова. А дальше – диванчик, дети, Нева, заново увиденная сквозь окно, – это все уже существует. В чем тут дело? Почему то, такое пережитое и искреннее, не нашло выражения, а это нашло?

– Я был бы Богом, если б мог ответить на этот вопрос, – сказал С. Я.

Дальше разговор шел от темы к теме, скачками.

Туся прочитала Бекетову, воспоминания о Блоке.

– Интересно? – спросил С. Я.

– Нет, взгляд тетки на великого поэта не только неинтересен – а просто невыносим, – сказала Туся. – «Мама, дай пелепевку» – или что-то такое – «по его тогдашнему выражению». Очень глупо.

Домой С. Я. завез меня на машине. По дороге продолжался разговор о стихах.

– Я стихов вообще не люблю, – говорил С. Я., – а люблю их только в виде исключения… Стихи должны упираться в землю и где-то взлететь… В мире есть дух, плоть и душа: психология. Это самое бесплодное, безвыходное, неодолимое.

Я вспомнила в статье Блока: «не заслоняйте духовность душевностью».

30/VII 44. Тусенька была у меня. Рассказала мне о сценарии Эйзенштейна «Иван Грозный». Стиль там таков:

«Моря рокотом гнев бояр ему отзывается».

– Интересно, – говорит Тусенька, – что в действительности Иван не только злодействовал, но и каялся. Он мучился пролитой кровью. Эйзенштейн же ни о каком покаянии и не думает. Кровь льется, и так и надо, и это очень даже хорошо.

30/IX 44. Мне позвонила Тусенька, жаловалась на Гакину, редакторшу, которая измывается над ее «Гулливером». В запале возмущения Туся совершенно всерьез стала мне доказывать, что она, Туся, литератор, а Гакина – столб. Я выслушала и говорю:

– Была я на днях у Сувориной, на радио. Она предлагает мне написать для них о Герцене, но так, чтобы ничего не упоминать о его отъезде из России, об эмиграции. Я негодую, а она меня уговаривает: «Такая наша специфика, вы постепенно привыкнете».

Туся до слез смеялась над этой «спецификой» и согласилась, что моя Суворина еще хуже, чем ее Гакина. Не знаю, послужило ли ей это утешением.

1

В записях часто упоминаются родные Тамары Григорьевны: ее мать – Евгения Самойловна; отчим – Соломон Маркович; брат – Миша; муж – Иосиф; сестра отчима – Ревекка Марковна. Постоянно присутствуют на этих страницах и члены ленинградской «маршаковской» редакции – Шура (Александра Иосифовна Любарская) и Зоя (Зоя Моисеевна Задунайская). Обе они учились в том же институте, что Л. К. и Т. Г., и все четверо дружили еще со студенческих времен.

Остальные упоминаемые лица кратко пояснены в комментариях.