Страница 47 из 47
С Алексеем Бабенко я помирился на другой же день в классе. На его немногословный вопрос: «Хорошо покатались?» — я ответил, что он меня не понял. Жизнь моя принадлежит только литературе, но не мог же я прогнать девушку-одноклассницу, раз она приехала в поселок? Я — джентльмен. Однако дал понять Клаве, что гулять с ней не буду — пусть и не мечтает.
С этого дня я старался подавить в себе любовь к Овсяниковой, всячески избегал ее; да она и сама перестала подходить к нашей парте. Одна осталась у меня надежда в жизни — на рассказ. Вот напечатаю, прославлюсь, и тогда она поймет, кого потеряла, да поздно будет.
Неделю спустя я вновь «сократил» урок в фабзавуче и пришел в редакцию «Друга детей» за ответом. Уборщицы в комнате не было. Жеманная девица с кудряшками бойко стучала на машинке, блестя красным лаком ногтей. У столп плешивый, хлыщеватый мужчина в крагах, с аппаратом через плечо, тыча пальцем в крупные фотографии, что-то горячо объяснял двум сотрудникам. Среди них находился и грузный редактор. Шея его была обмотана шерстяным кашне в бордовую полоску, временами он кашлял, прикрывая рот крупной, мясистой рукой.
Некоторое время я мялся у двери: все занимались своим делом, никто не обращал на меня внимания. Наконец я поймал случайно брошенный взгляд редактора, несмело сделал к нему шаг, поклонился.
— Вы ко мне? — спросил он хрипло.
— К вам. Я автор художественного произведения «Колдыба».
Он наморщил лоб, вспоминая, движением пятерни расчесал волосы, шмыгнул носом. Глаза у него были словно бы мокрые, веки воспалены.
— А-а, вы насчет… резюме?
Меня вспомнили, — значит, мой рассказ произвел впечатление; я сразу приободрился.
— Насчет. Ваш консультант составил рецензию? Оба этих термина я давно занес в свою записную книжку, проверил по иностранному словарю и теперь произнес с достоинством, тоном человека, которому они известны с рождения.
Редактор, тяжело ступая, подошел к своему столу, порылся в груде рукописей, отыскал общую тетрадь в клеенчатых корках, безучастным жестом протянул ее мне.
— Возьмите. Не подойдет.
Я считал, что мой «Колдыба» гораздо лучше многих рассказов, напечатанных в тоненьких журналах, в воскресных газетах, давно сжился с мыслью, что он будет принят, и не сразу понял. От неловкости вдруг глупо улыбнулся:
— Не годится… в публикацию?
— Не годится, — нахмурился редактор. — Журнальчик наш специальный, мы не «Новый мир» или другой какой литературно-художественный ежемесячник. Наша задача показывать борьбу советской общественности с явлениями детской безнадзорности. А ваш герой не поддается никакому перевоспитанию, ворует в ночлежке портфель с деньгами и вместе с гулящей девицей вновь бежит на улицу. Куда это годится?
— Но так было в жизни, — весь покраснев, возразил я. — Этот факт я сам лично пронаблюдал.
— Мало ли чего не случается в жизни. Но ведь беспризорность-то на Украине целиком ликвидирована? Стало быть, писатель должен давать наиболее типичное, то, что время требует.
И, видя, что я хочу возразить, редактор нервически дернул щекой, повысил голос:
— И вообще вашего «Колдыбу» мы не только по теме отклонили. Слишком он беспомощно, ученически написан. Вам, молодой человек, надо побольше читать, набираться культуры… обратить внимание на орфографию. Кстати, зачем вы без конца употребляете в рассказе иностранные слова, совершенно не зная их смысла? Поймите, это смешно, а попасть в смешное положение хуже, чем быть выпоротым кнутом.
Он хрипло закашлялся, прикрывая рот крупной рукой, достал клетчатый носовой платок. Жеманная машинистка перестала печатать, с усмешечкой поджала накрашенные губки и посмотрела на меня; хлыщеватый мужчина с любопытством поднял от фотографии плешивую голову с редкими волосами, зачесанными от уха к уху. Меня вдруг охватило мучительное, опустошающее чувство стыда; я торопливо сунул рукопись в карман, еле нашел дверь и вышел, забыв сказать «до свидания».
По улицам я шагал в расстегнутом пальто, не замечая мороза, толкавших меня прохожих. Голова горела, в груди, в животе было ощущение тошнотворной пустоты, слабости.
«Отказали. Не приняли, — словно молоточком стучало мне в виски. — Неужели отказали? Почему? Ведь я же старался, написал так здорово! Может, произошла ошибка?» Кто из начинающих писателей не получал в редакциях свою рукопись обратно? Кто не задавал себе подобных вопросов? Я уже готов был поступиться гонораром: хрен с ним! Выбиться в «авторы». Увидеть все, что я сочинил невыразительными водянистыми чернилами, в стройных колонках типографских букв, черным лаком освещающих страницы. Казалось, задохнулся бы от счастья. Нет отказали! Не приняли!
Я не помню, как добрался до вагоноремонтных мастерских. В литейном цехе у опок было шумно, весело толпились ребята. Несколько человек кинулись ко мне, наперебой выкрикивая радостную новость: оказывается, нас, фабзавучников, с «шишек» перевели на «взрослую, настоящую» работу. Ага, значит, наступил великий час! Мне дали изготовить тормозную колодку. Должен сознаться: я не был внимателен в этот день, плохо слушал объяснение мастера, уронил деревянную модель, слабо утрамбовал литейную землю и позорно запорол свою первую опоку.
Из цеха мы возвращались вдвоем с Алексеем Бабенко. Шли, как наш горновой мастер, — опустив плечи, слегка раскорячась и загребая ногами. За проходной будкой нас догнал Венька Шлычкин: он всюду увязывался за нами.
— Как твой «Колдыба»? — весело спросил Шлычкин; свою работу в цехе он выполнил отлично. — Скоро отпечатают в журнале?
Я всеми силами постарался выдавить улыбку:
— В редакции, хлопцы, «Колдыбу» раскритиковали: мол, надо описать, как он работает на заводе, а не то, что снова подорвал из ночлежки с марухой и скитается… Ну да к этому лишь прицепились… Мне одна… сотрудница одна тамошняя объяснила, что рукопись подавать надо не в тетрадке, а на листах и чтобы на печатной машинке. Вот в чем у меня осечка вышла.
Алексей молча мне посочувствовал. Венька, присвистнув, сказал:
— А что, Витька, за писатели в журнале «Друг детей»? Что-то я не видел ихних книжек, как вот у Куприна или у французского Мопассана. Нет, уже когда я напишу рассказ, то пошлю в Москву. Там живут настоящие таланты, и они дадут точное определение.
…Вскоре ячейка «Друг детей» перевела меня в общежитие на Малую Гончаровку. Здесь беспечно теснилось студенчество железнодорожного техникума, весь день стояли шум, гомон, а электрическую лампочку гасили только перед рассветом. Заниматься сочинительством было гораздо труднее, чем на тихой бурдинской кухне. Да и удар, полученный в редакции, наконец заставил меня забросить рукописи.
И все же не прошло и месяца, как я сел за новый рассказ. Неведомая сила тянула меня к чистому листу бумаги. В голове теснилось множество пленительных образов, я бредил ими и ходил по городу как зачарованный. Я уже не мог жить без литературного творчества: только в этом я и обретал счастье.