Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 47



Виктор Федорович Авдеев

МОЯ ОДИССЕЯ

ГИМНАЗИЧЕСКАЯ ПАРТА

После смерти матери нас, сирот — брата, двух сестер и меня, самого меньшего в роду, — тетки забрали в стольный город Всевеликого Войска Донского — Новочеркасск. Я был рад покинуть свою степную станицу на Хопре. Мне надоело с матерчатой сумкой через плечо ходить в церковноприходскую школу, дразнить собак в подворотнях и очень хотелось хоть разок прокатиться в поезде.

Везли нас в красном телячьем вагоне. Я слушал грохот колес, то и дело норовил высунуть голову в открытую дверь и гордился, что наш состав перегоняет все встречные казачьи подводы.

Дорога обогатила мой жизненный опыт: тайком от теток я начал курить и научился сплевывать сквозь зубы, как один мальчишка на станции.

Новочеркасск поразил меня своим великолепием. Улицы у нас в Тишанской станице густо заросли «калачиками», которые мы объедали не хуже поросят; здесь же вокзальная площадь блестела голубым отполированным булыжником, и на ней вытянулось с полдюжины пролеток: извозчики в порыжелых шляпах ждали пассажиров. Все дома вокруг были каменные, крытые железом, а многие даже двухэтажные. Высоко на горе ослепительно блистал златоглавый купол огромного кафедрального собора, и мне показалось, что там ярится само солнце. На главной улице не было ни одной собаки. Сунув руки в карманы, я важно прохаживался по гладким каменным дорожкам — тротуарам — и не косился на подворотни. Вот это городище! Наверно, больше его и во всем мире нету.

Осмотреться как следует в Новочеркасске я не успел: заразился сыпным тифом, затем тут же брюшным и, наконец, возвратным. Из больницы я выбрался месяца четыре спустя, переставляя ноги как чужие. После выздоровления у меня еще сильнее стали виться волосы и появился собачий аппетит. В январе 1920 года на кронштейне атаманского дворца навсегда спустился казачий штандарт: город взяла красная конница. Все подорожало. Тетки объявили, что им нечем кормить такую прожорливую ораву — пусть об этом позаботится новая власть. Они отдали моих сестер в приют бывшего епархиального училища, а меня с братом Владимиром — в интернат имени рабочего Петра Алексеева.

Помещался интернат на Дворцовой площади в трех зданиях бывшей Петровской гимназии, и заведовала им сама основательница мадам Петрова — высокая седая женщина, такая важная, что я сперва принял ее за великую княгиню, портрет которой еще дома, в станице, видел на картинке в журнале «Нива». Едва пришли в интернат, брат сразу отправился в библиотеку.

Я остался один в большой комнате, раньше служившей рекреационным залом. Разношерстная толпа воспитанников с хохотом играла в чехарду. Некоторые носили мундиры с блестящими гербовыми пуговицами и ругались по-французски. Передо мной остановился плотный широкогрудый подросток с прямым взглядом смелых черных глаз, в синих казацких шароварах и желтых сапогах с подковками. Над его нешироким загорелым лбом торчком стоял черный густой чуб; левая щека темнела шрамом.

— Гля, пацан, что это у тебя? — громко спросил он меня.

— Где?

Он ткнул пальцем в синюю пуговку на моей рубахе. Я с деревенской наивностью нагнул голову посмотреть, что произошло с пуговкой, и тут подросток ловко и больно ухватил меня за нос и дернул книзу.

— Во субчик. Чего кланяешься?

Ребята вокруг захохотали. Подросток выпятил нижнюю дерзкую губу, поднял к груди кулаки, ожидая, не кинусь ли я драться. От волнения я вдруг ослабел и вынужден был прислониться к стене.

— Ты чего это… такой белый? — несколько озадаченно спросил он.

— Тифом болел. Еще не поправился.

Подросток смутился. Неожиданно он дружески полуобнял меня:

— Ну… не обижайся, пацан, ладно? Давай познакомимся, — и сердечно протянул мне смуглую крепкую руку. — Володька Сосна. А ты чей?

Я назвался.



— Знаешь что, Авдеша, сыграем в айданы? И Володька Сосна достал из кармана горсть крашеных бараньих костей из коленных суставов. Видно, он хотел чем-то показать свое расположение.

Дома в станице я довольно сносно стрелял из рогатки, гонял чекухой деревянные шары, но айданов у нас не было, и я смущенно в этом признался.

— Не умеешь играть? — изумленно спросил Володька и посмотрел на меня с таким видом, точно я был умственно отсталый. — Во дикари живут у вас на Хопре! Айда на улицу, обучу.

Игра напоминала бабки: в ней так же ставился кон, и по нему били залитой свинцом сачкой. Наловчился я довольно быстро. Весь интернат имени рабочего Петра Алексеева увлекался айданами, и среди воспитанников они расценивались наравне с деньгами и порциями хлеба.

— О, да ты настоящий парень, — хлопнул меня по плечу Володька Сосна после того, как я выменял за новый карандаш десяток айданов, которые тут же и спустил своему учителю. — Хочешь дружить? После обеда сходим к нам, покажу тебе дрозда в клетке, разговаривает похлеще попугая.

Оказывается, Володька не был казеннокоштным, как мы с братом, а ночевал дома. Его отчим и мать играли в малороссийской труппе у нас в городе, в Александровском саду; он обещал бесплатно сводить меня на спектакль.

Под вечер я пошел с ним на Ратную улицу смотреть дрозда в клетке. От низкого слепящего солнца зеленые пирамидальные тополя казались облитыми глазурью; по остывающим плитам тротуаров прыгали кузнечики. Володька взбежал на крыльцо одноэтажного дома с зелеными поднятыми жалюзи, увитого по стенам диким виноградом. На пороге комнаты, капризно вытянув красивые ноги в шелковых чулках, сидела гибкая, нарядная женщина с ярко накрашенными губами. Худощавый, гладко выбритый мужчина в расшитой украинской сорочке без пояса, в кавалерийских галифе и козловых чувяках, пытался ее поднять.

— Хватит дурить, Полина. Маленькая?

— Вот поцелуй, тогда встану! Я оторопел: может, повернуть обратно? Володька легонько подтолкнул меня в плечо.

— Мама, я товарища привел. Чего бы нам поесть? Я первый раз в жизни видел артистов. Вот они какие! Неужто они ссорятся, как самые обыкновенные люди?

Сосновская мельком, спокойно оглядела меня черными подведенными глазами. Черные короткие волосы ее открывали смуглую шею, украшенную крупными янтарными монистами.

— Там я оставила тебе на столе. И, словно забыв о нас, Сосновская вновь сложила на груди руки; ее капризный взгляд, яркие надутые губы, вся ребячливая поза выражали готовность просидеть на пороге хоть до утра.

— Что это, Володька, — шепотом спросил я, когда мы вдвоем закрылись в тесной грязной кухне, заставленной немытой посудой. — Отчим разобидел твою маханшу?

— Психует, — хладнокровно ответил он. — Дядя Иван мужик мировой, у Боженко в отряде воевал. На сцене он играет не так уж чтобы очень, зато пляшет — я те дам! Ну, давай наворачивай.

Он подал мне ломоть хлеба, намазанный чем-то черным и крупитчатым, похожим на подгоревшую гречневую кашу. Я откусил: во рту стало солоно, запахло рыбой. «Во какую муру артисты едят», — подумал я. Лишь впоследствии я узнал, что бутерброд был с паюсной икрой.

— Скоро в гимназию, — жуя, сказал Володька. — Тебя еще не записывали? Когда учитель спросит, в какой хочешь класс, скажи, в пятый, ладно? Сядем на одну парту.

Я живо управился с бутербродом и про себя решил, что не мешало бы его закусить печеной картошкой или хотя бы вареным кукурузным початком.

— Во придумал! — засмеялся я, вытирая рот. — Как же я сяду в пятый, да еще в гимназии? У нас в Тишанке я кончил всего два класса церковноприходского училища, а в Новочеркасске только поступил, да заболел тифом. Тебе сколько? Четырнадцать? А мне только осенью одиннадцать стукнет.

— Ну и что? — удивился Володька. — Подумаешь, двух классов не хватает! Теперь не царский режим. Каждый ученик имеет право садиться в какой захочет. Да ты учить уроки, что ль, собираешься в гимназии?