Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 130 из 132



Она сидела на земляном полу. Лицо — наглухо закутанное арабской куфией, только глаза. Что-то знакомое в глазах. Но нет, этого не может быть.

Боэмунд выпрямился, как барс перед прыжком... И вдруг голос, который он ни с чем бы не спутал, едва не сбил его с ног:

   — Здравствуй, Бамут... Я ждала, что ты придёшь... Ждала и не ждала. Да, ты всё правильно понял, про Бату. Но лучше уйди сейчас.

   — Почему, Прокуда, почему?

   — Что у тебя осталось в жизни? Только воспоминания... Если ты откинешь полог за моей спиной — лишишься воспоминаний. Стоит ли истина того, чтобы лишиться воспоминаний?

Не узнавая своего голоса, он прошелестел:

   — Прокуда, ты ли это? Раньше ты не умела говорить ТАК.

Родной звонкий голос. А интонация — чужая, жёсткая, как сушёная кожа.

   — А теперь — научилась...

Белый смерч перевернул его и властно закружил, вытер им, как тряпкой, белопыльные улицы Кечи-Сарая. Маленьким, словно песчинка, понёсся Боэмунд за красные горы, за жёлтые песчаные реки, путешествующие как люди, за колючие леса. «Я ещё стою, но где я, где?»

   — Ты в прошлом, — усмехнулись сквозь куфию, — сладко ли?

Ватными ногами он шагнул, отдёрнул вторую завесу... Постаревший, всё с теми же мятущимися волосами и бородой, перед ним стоял Маркуз.

   — Ты удивлён, забыл ли главное? Я не умею ничего, только одно мне даром дано: усилить ту страсть, которая есть и без того.

Боэмунд был не в силах произнести ничего внятного, слишком потрясён.

   — Давным-давно, в горах иртышских говорили мы с Бату о смерти. Я сказал: «Слово владеет всем, душа лучше знает час ухода, чем разум. Хочешь ли, чтобы я подчинил твою душу колдовскому слову?

Кто произнесёт его в должный час, отодвинет твой суетный разум в сторону будто глупого тургауда, не пускающего в юрту важного гонца? Кто произнесёт его — откроет тайники судьбы твоей. Мягкое, как шёлк, мудрое беспамятство окутает тебя, и ты выпьешь тот яд, что будет с тобой всегда, яд блаженной смерти. Я дам тебе такой.

Не пугайся. Это слово не предаст, как перекупленный слуга. Ибо только в одном случае действенно будет: если все нити отрезаны. Останутся ли стремления, друзья, любимые — ничего не получится. Тварный мир не отпустит в небытие, и заклятье скользнёт по душе, как капля воды — безвредно.

Но зато... блажен, кому вовремя уйти удалось. Не заберёт он с собой в Верхний Мир тоску. Очищенный, быстрее возродится дух его для новой жизни. Не станет он неприкаянным духом скитаться по ночам».

Боэмунд, убаюканный проникновенным голосом Маркуза, умиротворённо кивнул:

   — Заманчиво умереть так, и не каждому это удаётся. Все мы уходим в небытие либо раньше должного срока, либо позже. Но скажи, Маркуз, трудно ли насадить душу на колдовское слово?

   — Трудно. Тогда, в горах, мы с Бату целый день не выходили из шалаша. Тут нужен мой колдовской дар, его доверие, а ещё — узы отеческой любви. Потом нужно сделать так, чтобы человек обо всём забыл — иначе тоже не будет толку. Но ещё труднее другое: тот, кто скажет это слово потом, должен в этот миг сам желать смерти того, кому он его говорит. Либо из сострадания, либо из неприязни. Иначе — ничего не выйдет. И ещё — нужно доверие к тому, кто это слово произнесёт.

   — Но ты не мог не замыслить слово заговорённое достойному передать.

   — Это верно, Бамут. Тогда, в иртышских горах, Бату был молод, я почти стар, но не дряхл. Потом, когда ты и Прокуда появились в Каракоруме, подумывал отдать это слово тебе.

   — Отчего не отдал?

   — Всё изменилось. Жертва, на которую ты шёл ради погибели Гуюка, не делала твою душу способной взять на себя ещё и эту ношу.

   — Но видишь, я вернулся. А как же вам удалось спастись тогда?

   — Люди Мунке подоспели вовремя... Почти вовремя.

   — Отчего «почти»? — встрепенулся Боэмунд.

   — Это ты узнаешь после, от Прокуды.

   — Хорошо. Но как же Бату?



   — А что ты понял сам? Ведь всё-таки нашёл нас? — Маркуз говорил просто и чётко. Без придыхания, без надрыва, даже немного с лукавинкой, не по-чародейски. Сколько знал его Боэмунд, эта манера Маркуза никогда не менялась. Но за напускным легкомыслием скрывались истинные переживания и радости, не заметные окружающим, даже друзьям.

   — Сейчас уже многое, учитель... — вздохнул Боэмунд. — Ты решил, что Бату пора сказать заветное слово, проверить, не пришло ли время его. Для этого нужен человек, которому Бату доверяет. И ещё такой, который испытывает к Бату смертную обиду. Кто же это может быть? Только Даритай. Бату отдал его любимую наложницу рязанскому князю. Отдал по справедливости, может быть, но Даритаю от того не легче. «Можно только усилить ту страсть, которая уже есть». — Ты усилил обиду Даритая. Заколдованный тобой, он пришёл на встречу с повелителем и сказал ему то самое слово. И после — ничего об том не помнил, как и быть надлежит.

   — Что ж, не зря тебя учил, говори ещё...

Боэмунд нахмурился, продолжил:

   — После ухода Даритая повелитель выпил яд, который всегда носил с собой. Получается, что убил его ты. Чужими руками, но всё-таки...

Слишком резко, слишком властно отчеканил Мир куз ответ, чтобы не разглядеть осадок сомнения в его словах.

   — Нет. У Бату, кроме меня, много убийц.

   — Даже я, — охотно согласился бывший соглядатай, — потому как, если бы я не покинул повелителя, он не выпил бы яд. Привязанность ко мне могла удержать неотвратимую руку.

   — А ещё — болезнь. Кричащие ноги не давали покоя.

   — Иначе уцепилась бы воля к жизни за стремя.

   — Но самая сердцевина не в том, — с несколько растерянной назидательностью нажал чародей, — Бату хотел примирить непримиримое: людей разных богов. Но ревнивы боги, как ни поступи, всё равно напорешься на предательство, будто на ветку в тесном стланике. Он жил и умер как хан, настоящий хан, неспособный дышать без такой ноши. Потому выпил яд.

После сказанного долго молчали.

   — Если бы хоть что-то оставалось, хоть маленькая привязанность, он был бы жив сейчас. А там — тучи разбегаются от свежего тепла.

   — Мрачна погода над землёю, не осилить пустыню одиночества без верблюда надежды. С душой, омрачённой предательством, испятнанный струпьями тоски, оказался бы он там, где и ныне пребывает. Лучше ли?

Снова налегла чугунная тишина. Потом Боэмунд произнёс, как сундук закрыл:

   — Одному Всевышнему известно, Маркуз, — убийца ты или спаситель.

   — Я был для Бату — вторым отцом. И держать буду ответ перед Богом, какой он там ни на есть. Но, — просветлел он вдруг, — остаётся ещё одна возможность. Бату выпил яд — не из-за заклятия — а своею волею.

   — Да, мы никогда не узнаем.

Боэмунд и Прокуда. Кечи-Сарай. 1256 год

   — Увидела и растаяла вновь, зачем нашёл?

   — Обманул. Бросил тебя в ваалову пасть, нет мне прощенья.

   — Не так всё. Знала, что на погибель иду, всё одно было.

   — Отчего так?

   — Ты смотрел на меня, будто на сестру... а то — на лик Богородицын. А я жалела тебя... всего: грешным делом, грешным телом. Как мы ехали тогда по лесу после Пронска... с тех пор. Ещё туры выскочили, все в снегу. Помнишь ли? Я призналась тебе легонько, отмахнулся.

   — Нет же, нет, — задрожал Боэмунд, — это ты ко мне так. А я — скопец, урод.

   — Да разве ж в том дело, глупый? И поздно — красоты моей уж нет.

Они сидели у саманной землянки. Жаркий воздух обволакивал их неуютным теплом. Почувствовав чуть ли не кожей, с каким горестным усилием скинула она куфию (чтобы спустя мгновение закрыть), он не испытал ни ужаса, ни отвращения.

Вся нижняя половина её лица была изрезана и обожжена — хорошо постарались кешиктены-дознаватели. Раны стали рубцами, и только глаза и нетронутый лоб, на который падали поседевшие космы, были прежними.