Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 98



Когда я говорю о его огромной культуре, мне вспоминается (и не без стыда!) другая история, у которой, не было логического конца и которая завершилась, если можно так выразиться, когда Александра Андреевича уже не было.

С детских лет я был «приучен» к Пушкину; в разные минуты жизни — и хорошие, и плохие — я обращаюсь к нему за радостью и поддержкой, читаю и перечитываю, стараюсь не забегать вперед. Однажды в такую минуту жизни трудную взялся за «Медного всадника» — уж эту-то пушкинскую поэму знаю наизусть, — и все равно читал, пока не наткнулся на строчки:

Я остановился: разве бывают «надземные» подвалы? Неужели Пушкин допустил неточность?

Буквально на следующий день я был у Александра Андреевича — речь зашла о неточностях в стихах, он цитировал только что прочитанную книжку одного молодого поэта и возмущался:

— Ты послушай, послушай! Вот… Это он о молодости так: «Пораздарена, поразмолота, порассеяна вдоль дорог». Понимаешь — дарил он молодость  в д о л ь  дорог! И молол тоже  в д о л ь. И рассеивал  в д о л ь. А?

Он негодовал, ходил — словно катался — по кабинету, а злополучная книжка оказалась засунутой куда-то подальше от глаз.

— Ну, — сказал я, — это молодой и к тому же «почти модный». А я вот у Пушкина нашел неточность.

И — недоговорил. Прокофьев надвинулся на меня грозной глыбой.

— У Пушкина нет неточностей.

Я прочитал ему эти строки; Прокофьев не ответил. Он знал их. Он ходил и ходил, словно перебирая их в себе, потом остановился и тихо сказал:

— Подземные подвалы есть. И надземные тоже.

Он сказал это так убежденно, что я почувствовал себя мальчишкой. Спорить было бесполезно.

Совсем недавно я рассказал об этом эпизоде одному видному советскому архитектору, и тот, пожав плечами, ответил:

— Конечно, никакой неточности у Пушкина нет. Да, и в прошлом веке были подземные и надземные подвалы, — так что зря вы не поверили Прокофьеву…

Самыми радостными бывали все-таки те вечера — особенно летние, на комаровской даче, — когда Александр Андреевич доставал свою очередную клеенчатую тетрадь и читал новые стихи. Я мог только поражаться тому, как с годами у него нарастает свежесть чувств, не уступая, впрочем, ни мастерству, ни житейской мудрости.

А ему было уже много за шестьдесят, он был болен сам и измучен болезнью жены, Анастасии Васильевны, и до глубины сердца обижен людьми, которые не понимали его. В результате Прокофьев был вынужден отойти от работы в аппарате Союза писателей.

И вот — стихи:

Я не знаю, читали ли эти стихи «враги от А до Я» (как писал о них Прокофьев), а если читали, то не дрогнули ли их сердца? Не почувствовали ли они сами в своих руках этот холодок обреза?

…А он работал! Снова поездки — в Прибалтику, на Украину, и новые стихи, и новые книги. Весной 1971 года, уже смертельно больной, с такой непривычной палочкой в руке, он медленно ходил по дорожке в саду, поднимал голову, глядел на свежую листву, щурился и говорил мне:

— Знаешь, семидесятую весну встречаю, а как будто первую. Никогда не видел  т а к у ю  весну. Про весну надо сейчас писать…

Но писать ему было все труднее: рука плохо держала перо…



Как-то из Москвы приехал очень близкий Прокофьеву человек, журналист Евгений Синицын. Мы сидели на даче, и вдруг Синицын предложил мне:

— Давай на соревнование. Я читаю одно стихотворение Александра Андреевича, ты продолжаешь.

Я согласился. Мы читали минут двадцать, и вдруг Александр Андреевич заплакал. Это было так неожиданно, так больно, что Синицын только и попытался пробормотать в шутку: «Ну, Андреич, стыдно плакать над собственными стихами!» Тогда Прокофьев засмеялся, — чтение «наперегонки» продолжалось еще минут десять, не больше. Появилась Олимпиада Васильевна и выгнала и меня, и Синицына: «Нечего его расстраивать». А он гудел нам вдогонку: «Спасибо, ребята, спасибо».

Мы вышли и переглянулись. Все было понятно и так. В п е р в ы е  не он читал нам свои стихи, а мы ему. И как бы ни было ему приятно, что мы — люди другого поколения — так знаем его поэзию, — мы причинили ему боль. Короткую, минутную, но все-таки боль. Никогда не надо говорить старому солдату, что он уже отвоевал…

О той тщательности, с которой работал Прокофьев, быть может, еще не раз будут писать литературоведы, сличая его черновики, разбираясь в многочисленных поправках. Мне же довелось работать с Александром Андреевичем в аппарате Ленинградской писательской организации, я не раз помогал ему перед различными ответственными собраниями — и всякий раз поражался тому, что свои доклады он пишет с той же тщательностью, придирчивостью, что и стихи, буквально десятки раз перечитывая каждую фразу.

Одно такое совещание творческой интеллигенции намечалось в областном комитете КПСС, и Прокофьев собирался выступить. Я знал — выступление он готовит резкое, но текст увидел лишь за день до совещания. Мы читали его вдвоем с секретарем правления А. Н. Чепуровым; вдруг Александр Андреевич сказал:

— Вот здесь надо, пожалуй, как-то иначе сказать о наших молодых поэтах. Сухо очень. Ведь они не стихи пишут, а опыты над кроликами проделывают.

(Речь шла о поэтах, которые, в погоне за экстравагантностью, за дешевым успехом, забывали и о целях поэзии, и о мастерстве.)

— Мешай, помешивай — авось что-нибудь да получится, — сказал я.

— Хорошо, — одобрил Прокофьев.

— Это Мичурин сказал об эклектиках от науки.

— Очень хорошо! — повторил Прокофьев. — Обязательно надо вставить. К нашим «модным» подходит в самый раз.

Текст был готов. На следующий день меня вызывает Прокофьев.

— Ты точно помнишь, что это сказал Мичурин?

— Конечно, Александр Андреевич!

— Не сочти за труд, спустись в библиотеку, пожалуйста. Иначе такой хороший образ придется выбросить.

И вот битых два часа я искал это «мешай, помешивай», кляня себя за желание «образованность показать…». Нашел. Показал Прокофьеву. Он долго читал эти строчки и улыбался: «Хорошо!» — а потом… Потом пододвинулся ближе к свету и начал читать всю статью Мичурина!..

О нем часто могли судить и судили сгоряча, или с чужих слов, или от обиды на его резкость, — что ж, он мог быть очень резким, когда видел, что тот или иной товарищ «заворачивает не туда». А таких, к сожалению, было и есть немало, — тут Прокофьев оказывался действительно беспощадным, вот и рождалась обида. Когда один писатель воскликнул: «Неужели у нас не может быть разногласий в рамках одной идеологии?» — он побагровел и надвинулся на оратора: «Вы выходите за эти рамки, вот в чем дело», — и любитель разногласий сразу скис и осел, как обмороженный гриб.

Зато уж ежели Прокофьев в кого-то верил, тут он мог, как говорится, лечь костьми. Он всегда нежно и трогательно любил Анатолия Чепурова — поэта другого поколения, и Чепуров вправе гордиться тем, что у него был такой настоящий друг. Правда, даже при самом добром отношении, Анатолию Николаевичу иной раз «влетало» от Прокофьева: чаще всего это было следствием его нетерпимости. Но тут же он переставал сердиться, и его насупленных бровей как не бывало.