Страница 4 из 78
— Есть ли большее блаженство, дражайший мой Сальво, — восклицал мой наставник, тыча в воздух крепким сухоньким кулачком, вылетающим из-под монашеской рясы, — чем возможность быть мостом, незаменимым связующим звеном между душами божьих созданий, жаждущих гармонии и взаимопонимания?
Если брат Майкл чего-то и не знал о моей жизни, я вскоре подробнейшим образом заполнил эти пробелы во время наших вылазок на природу. Я поведал ему о волшебных вечерах у камина в домике для прислуги. Я рассказывал, как в последние годы жизни отца мы с ним порой направлялись в какое-нибудь удаленное селение, и пока он обсуждал текущие дела со старейшинами, я проводил время на речке с местными ребятишками, обмениваясь с ними различными словами и выражениями, занимавшими меня день и ночь. Для кого-то счастье — это грубые, жестокие игры, или дикие животные, или растения, или племенные танцы, а незаконнорожденный Сальво предпочитал живые, мелодичные переливы голоса Африки, во всех его несметных оттенках и вариациях.
И вот однажды, когда я предавался воспоминаниям о приключениях своих детских лет, брат Майкл неожиданно испытал озарение, сходное разве что с тем, какое выпало на долю Савла по пути в Дамаск.
— Коли Господу было угодно посеять в тебе семена, Сальво, так не пора ли теперь нам с тобою приступить к жатве?! — вскричал он, потрясенный.
Что же, жатвой мы и занялись. Обнаруживая качества, более подобающие военачальнику, нежели монаху, дворянин Майкл изучал каталоги учебных заведений, сравнивал цены на обучение, отправлял меня на собеседования, подвергал тщательной проверке моих потенциальных преподавателей обоего пола и стоял у меня над душой, пока я заполнял бумаги для поступления. Его целеустремленность, приправленная обожанием, была столь же непоколебима, как и его вера в Бога. Мне предстояло пройти формальное обучение по каждому из уже известных мне языков, а кроме того, восстановить те, что за годы бродяжнического отрочества оказались на втором плане, подзабылись.
Но как же платить за учебу? Для этого нам был ниспослан ангел в лице Имельды, богатой сестры Майкла, чей дом с колоннами, из песчаника цвета золотистого меда, уютно примостился в одной из падей центральной части графства Сомерсет. Он-то и дал мне прибежище, когда я выбыл из монастырского приюта. Здесь, в Виллоубруке, где лошади, спасенные от изнурительной работы в шахтах, неспешно щипали траву на выгоне, а у каждой собаки было собственное кресло, проживали три великодушных сестры, из которых Имельда была старшей. Имелись у них и часовня для домашних молитв, и колокол для трехкратного чтения “Ангела Господня”[6], и ах-ах[7], и старомодный домашний ледник, и лужайка для игры в крокет, и плакучие липы, что, не выдерживая напора штормовых ветров, падали… А еще Комната дядюшки Генри, поскольку тетушка Имельда была вдовой героя войны по имени Генри, единолично спасшего Англию. В комнате хранилось все — от его первого плюшевого мишки, лежащего на его подушке, до Последнего Письма с Фронта на аналое в позолоченной оправе. Но — ни единой фотографии, увольте. Тетушка Имельда, столь же ехидная и резкая в обращении, сколь нежная в глубине души, прекрасно помнила своего Генри и без всяких фотографий — так она берегла его только для себя одной.
Однако брат Майкл знал и мои слабые места. Он понимал, что вундеркинд — каковым он меня почитал — нуждается не только в поощрении и заботе, но и в обуздании. Ему было известно, что я усерден, но импульсивен: слишком легко готов сойтись с любым, кто проявит ко мне добросердечие; слишком боюсь быть отвергнутым, слишком опасаюсь равнодушия или, хуже того, насмешек; слишком спешу ухватиться за все, что бы мне ни предложили, — из страха, что в следующий раз не предложат. Он не меньше, чем я, ценил мой тонкий слух скворца и цепкую память галки, но настаивал на том, чтобы я тренировал и то и другое, как музыкант или священник, ежедневно шлифующие свое мастерство. Он знал, что каждый язык для меня драгоценен, причем не только языки-тяжеловесы, но и малые, обреченные на вымирание из-за отсутствия письменности; понимал, что сын миссионера обязан преследовать этих заблудших овец и возвращать их обратно в стадо; понимал, что я слышу в их звучании отголоски легенд, исторических событий, побасенок и поэтических обобщений, а также голос собственной воображаемой матери, услаждающей мой слух историями о незримых духах. Он понимал, что молодой человек, чутко улавливающий каждый нюанс и оттенок речи, легче поддается внушению, чужому влиянию и в невинности своей запросто может быть сбит с пути. Сальво, без конца повторял мой учитель, будь осторожен. Кругом полным-полно людей, которых способен любить лишь один Господь.
Именно Майкл, заставив меня пойти по тяжкому пути благочиния и строгости, превратил мои необычные способности в универсальный, разносторонний механизм. Ничто в сознании его славного Сальво, твердил он, не должно пропасть зря, ничему нельзя позволить проржаветь от неупотребления. Каждая мышца и каждая жилка божественного дара должна получать ежедневную дозу тренировки в гимнастическом зале разума: поначалу эта задача была возложена на частных репетиторов, потом на преподавателей в Школе изучения стран Востока и Африки при Лондонском университете, где я удостоился высших оценок, изучая африканские языки и литературу, со специализацией в суахили и, разумеется, французском. И наконец, в Эдинбурге я добился того, что составило в дальнейшем предмет особой гордости: получил звание магистра наук в области письменного и устного перевода для применения на государственной службе.
В общем, к концу обучения у меня было едва ли не больше дипломов и зачетов за практику перевода, чем у доброй половины убогих переводческих агентств, выхватывающих друг у друга любую, самую паршивую работенку в судах и адвокатских конторах на Чансери-Лейн. А брат Майкл, испуская дух на своей железной койке, гладил мои руки и уверял, что я его лучшее творение в этом мире — и в подтверждение этого заставил меня принять золотые наручные часы, подарок Имельды, да хранит ее Господь. Он умолял не забывать заводить их каждый день, как символ нашей с ним связи, неподвластной смерти.
Никогда, прошу вас, никогда не путайте обычного, ничем не примечательного переводчика письменного с устным переводчиком-синхронистом высшего разряда! Синхронист, разумеется, может переводить письменно — но никак не наоборот. Письменный перевод под силу любому, кто худо-бедно знает язык — был бы словарь да стол, за которым можно просиживать за полночь: тут и отставные польские офицеры, и голодающие зарубежные студенты, и таксисты, и официанты на полставки, и нештатные преподаватели — в общем, кто угодно, готовый продавать душу по семьдесят фунтов за тысячу слов. Все они ничего общего не имеют с синхронистом, который способен шесть часов кряду вкалывать на сложнейших переговорах. Устный переводчик высшей категории должен соображать быстро, как брокеры в ярких пиджаках, осуществляющие на бирже срочные финансовые сделки. Лучше всего вообще не думать, а сцепить в мозгу нужные шестеренки, и пусть сами работают — сиди себе да озвучивай результат.
Ко мне во время совещаний иногда подходят люди, обычно под самый конец дня, когда обсуждение серьезных вопросов закончено, а коктейли еще не поданы: “Эй, Сальво, мы тут поспорили, не разрешишь ли наш спор? Какой все-таки у тебя родной язык?” И если тон их кажется мне чересчур высокомерным (обычно так и бывает, ведь я работаю с людьми, твердо убежденными, что они самые важные персоны на белом свете), то я парирую: “Зависит от того, кем были мои родители, верно?” И улыбаюсь с загадочным видом. После чего мне дают спокойно почитать книжку.
Но их недоумение мне нравится. Оно означает, что голос у меня поставлен правильно. Мой английский голос, я имею в виду. По нему нельзя определить, из высшего ли я общества, из среднего класса или из простых. Это вам и не faux royal[8] и не “нормативное произношение”, над которым так насмехаются британские левые. Мой английский, если чем-то и выделяется, так это подчеркнутым нейтралитетом, он своего рода среднее арифметическое для всего англоговорящего общества. По нему нельзя определить: “А-а, приехал парень оттуда-то, строит из себя того-то, родители у него, бедняги, были вон кто, в школе учился там-то”. Мой английский никак не отражает мое смешанное происхождение — в отличие от моего французского, который, вопреки всем моим усилиям, навеки прикован к африканскому берегу. Мой английский невозможно отнести к какому-то определенному региону, это не смазанное произношение в духе “бесклассового общества”, что пропагандируют поклонники Тони Блэра, не густое лондонское блеяние крайних консерваторов, не мелодичная напевность карибских просторов. В нем нет ни намека на проглоченные гласные резкого ирландского акцента, как у моего покойного отца. Мне так нравился его голос, мне он и сегодня по сердцу — но это был его голос, а не мой, и моим он никогда не станет.
6
“Ангел Господень” — католическая молитва, состоящая из трех текстов, описывающих богоявление. Этим же словом назван и особый колокол, предназначенный только для сопровождения этой молитвы.
7
Ах-ах — ограда в виде “утопленной стены”, наподобие рва; изнутри парка или сада она была незаметна и позволяла любоваться окружающим пейзажем.
8
Букв. псевдо-королевский (фр.).