Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 126



Шербье благодушно взглянул на журналиста.

— Хотите меня задеть? Напрасно! Я страшно толстокожий, когда дело касается мелочей жизни. Легче носорога убить зубочисткой, чем обидеть меня таким образом. К тому же, — Шербье доверительно понизил голос, — я и сам не считаю себя настоящим ученым, денно и нощно трудящимся в поте лица своего ради высоких и туманных идеалов. Я прагматик и скромный научный подмастерье. Это в благословенном девятнадцатом веке наука была делом священным и трепетным, доступным лишь избранным и посвященным! Ныне же адепты не в моде. — Шербье скорчил пренебрежительную гримасу. — Это такой же архаизм, как повозка, запряженная лошадью. Наука из священнослужения стала деловым предприятием, прочно срослась и с производством, и с капиталом. В науке есть свои организаторы и функционеры, свои аристократы, которым дозволено парить в заоблачных высях, не глядя на грешную землю, и свои чернорабочие, негры, как их иногда называют, которые по-настоящему-то и грызут зубами гранит неведомого. В этой иерархии я занимаю среднюю ступеньку и весьма ею доволен: я избавлен от хлопот небожителей и от каторжного труда чернорабочих. Золотая середина мила мне своей уступчивостью и определенностью.

С интересом разглядывая это весомое порождение науки атомно-кибернетического века, Хойл заметил:

— Однако же Вильям Грейвс не жаловал людей посредственных.

Шербье высоко поднял свои едва намеченные брови, так он изображал удивление, но физиономия его по-прежнему светилась не удивлением, а довольством.

— А кто вам сказал, что я посредственность? Для меня мыслить алгоритмами столь же естественно, как музыканту — нотами. Ну, а на фортране я изъясняюсь если не столь же легко, как по-французски, то уж наверняка лучше, чем по-английски. Должен сказать, — в голосе Марселя послышались нотки самодовольства, — капризный Вильям весьма и весьма ценил мой талант.

Рене только улыбнулся:

— Такое отношение требует откровенности, не правда ли?

Шербье погрозил ему пальцем:

— Вы все туда же? Нет, мой дорогой журналист, когда речь идет о деле Грейвса, я становлюсь нем как рыба.

— Но ведь есть и поющие рыбы, на Укаяли, в верховьях Амазонки. Почему бы вам ненадолго не превратиться в популярного шансонье и не спеть мне о Вильяме Грейвсе?

— Шлягеры приносят большие доходы, дорогой Рене.

Это было сказано мимоходом и в шутку, но было в тоне Шербье нечто такое, что сразу заставило Рене насторожиться. В его памяти всплыли слова Серлина о том, что Марсель Шербье вовсе не чужд бизнеса.

— Конечно, — вслух сказал он, — простому журналисту оплачивать популярного шансонье не под силу, но я ведь действую не самостоятельно, а по поручению редакции, а редакцию субсидирует влиятельная фирма.

Пожалуй, впервые за время их разговора глазки Марселя утратили присущую им веселость и взглянули на журналиста оценивающе.



— Вот как? Это что же за фирма?

— А вот это деловая тайна. Марсель, не такая глубокая, как дело Грейвса, но обязывающая. Да и разве суть в названии фирмы? По-моему, гораздо существеннее величина суммы, которую она ассигнует.

— Это, несомненно, очень существенно, — подтвердил Шербье. Он определенно ждал более открытых и конкретных предложений.

— У меня широкие полномочия, — солидно уведомил Рене. — И я гарантирую полную тайну нашей операции.

— Какой операции? — очень натурально и весело удивился Шербье.

— Не будем ходить вокруг да около. Марсель. Я думаю, что такому жизнелюбу, как вы, кругленькая сумма отнюдь не повредит.

— Это верно, — охотно согласился Шербье, поглаживая свою сияющую лысину. — У меня пошаливает печень, и врачи настоятельно рекомендуют съездить на воды. Но что вы называете кругленькой суммой?

— Как известно, цена определяется качеством товара.

— Не только, мой друг, не только! — живо возразил ученый. — Цена еще определяется уровнем спроса.

— Да, но если качество — категория постоянная, то спрос подвержен резким перепадам.

Эта словесная игра продолжалась довольно долго. Хойлу она быстро надоела, хотя он держал себя в руках и полегоньку, буквально по воробьиному шажку приближался к желанному финалу. Шербье же чувствовал себя как рыба в воде и явно наслаждался этим словесным сражением с многозначительной деловой окраской. Позже он признался, и в это можно было поверить, что, окажись Рене не таким легким и остроумным собеседником, то их сделка бы не состоялась. Даже на солнце есть пятна, что же удивительного, если у махрового прагматика оказались свои маленькие слабости? Выяснилось, что актив Шербье невелик: он мог свести Хойла с физиком-теоретиком, работавшим на Грейвса, кроме того, он мог сообщить, в какой стране и в каком городе располагался банк, услугами которого пользовался ученый-террорист. Запросил за это пять тысяч франков, но после длительной словесной баталии эта сумма была снижена до трех тысяч максимум, которым Рене мог располагать самостоятельно без консультаций с Аттенборо. Собственно, лишь из-за этого журналист и проявил такое деловое упорство и изворотливость, качества, несколько удивившие Шербье, однако отнюдь не уронившие Хойла в его глазах. Когда требуемая сумма была выплачена, Шербье дал Хойлу адрес и номер телефона Шарля Лонгвиля, в качестве обязательного условия оговорив, что журналист ни в коем случае не будет ссылаться на него, Марселя Шербье. Он посоветовал Рене начать контакт с физиком в амплуа чистого журналиста: Лонгвиль ведет какую-то игру, мечтает о популярности и охотно дает интервью представителям прессы. Что же касается второго пункта сделки, то он разочаровал Хойла: оказалось, что Вильям Грейвс был связан с банком, находящимся в княжестве Монако. Благодаря ряду существенных льгот, которыми пользовались финансисты на этой территории, в Монако имелись явные или тайные филиалы банков чуть ли не всех крупных стран мира. Поэтому ценность этого сообщения Рене считал не многим отличной от нуля, возлагая главные надежды на физика-теоретика Лонгвиля. Но Майкл Смит, с которым Рене переговорил по телефону, посмеялся и сказал, что вряд ли физик знает что-нибудь стоящее, а если и знает, то не выложит: Смиту хорошо известна эта порода ученых, в смысле покладистости ослы в сравнении с ними сущие ангелы. А вот банк — это несомненное средоточие если не всех, то важных обстоятельств дела Грейвса. Смит решил нажать на все доступные ему кнопки, чтобы выяснить конкретное название банка, попросил Хойла набраться терпения и подождать, а попутно и весьма осторожно поработать по линии физика.

И вот уже пятый день Рене бездельничал в ожидании звонка дяди Майкла. Нельзя сказать, чтобы он очень уж скучал — он был в Париже первый раз, а это такой город, в котором есть что посмотреть. Начал Рене с Марсового поля, именно с него потому, что над Марсовым полем возвышалась, взлетала к небу Эйфелева башня — это железное, тяжелое и в то же время изящное олицетворение Парижа. Эта башня была видна отовсюду. Не забравшись на эту башню, нормальный человек начинал испытывать смутное беспокойство, подобное беспокойству обывателя, которому предстоит неизбежный визит к дантисту.

За Эйфелевой башней последовал Лувр. Рене старался быть благоразумным и ограничивал экскурсии в каждый из его шести отделов двумя-тремя часами. Стоило это время затянуть, как осмотр из удовольствия превращался в изощренную пытку, в ходе которой тяжелую голову нет-нет да и посещала варварская мысль: какое, наверное, это неизъяснимое наслаждение расколотить и растолочь в порошок парочку-другую прославленных статуй!

Наконец в один из вечеров Хойл посетил Шарля Лонгвиля, день и час встречи были оговорены накануне. Лонгвиль принял его в большом кабинете, обставленном в строгом, подчеркнуто «научном» стиле: никаких украшений и излишеств, масса книг, внушительный письменный стол с вращающимся креслом, на боковом столике слева — почти бесшумная электрическая пишущая машинка, справа — диктофон, счетная машинка и еще какая-то аппаратура, назначение которой журналисту было неизвестно. Позади стола на стене висел большой портрет Марии Дирака, а на боковых стенах портреты Луи де Бройля и Шредингера размером чуть поменьше. Рене пошарил глазами в надежде найти и Альберта Эйнштейна, но величайшего физика современности в этом кабинете не было. Наверное, Лонгвиль не жаловал его потому, что Эйнштейн до конца своих дней так и не признал истинности квантовой механики: он считал ее удобным инструментом для расчетов, но никак не слепком реальности.