Страница 31 из 31
— Борис Аркадьевич, это вы?
Он обернулся:
— Анохин? Откуда?
Я вспомнил песенку Мартина:
— «Янки Дудль был в аду… Говорит: „Прохлада!“» Кстати, его нет поблизости?
— Нет, — сказал Зернов. — Я один.
— А где мы?
Он засмеялся:
— Не узнали интерьерчик? В отеле «Омон», на втором этаже. Я очутился здесь, когда нас выбросило из машины. Кстати, что там произошло?
— Кто-то бросил бомбу под колёса.
— Везёт, — сказал Зернов, — не зря я сомневался в прочности гестаповской виселицы. Но, честно говоря, испытывать судьбу больше не хочется. Вот я сижу здесь с той самой минуты, боюсь двинуться: всё-таки островок безопасности. И знакомая обстановка кругом, и никаких призраков. Поэтому садитесь и рассказывайте. — Он подвинулся, освобождая мне место.
Однако мой рассказ при всей неожиданности переполнявших его событий большого впечатления на Зернова не произвёл. Он молча выслушал и ни о чём не спросил. Спросил я:
— Вы видели картину Феллини «Джульетта и призраки»?
И вопросу Зернов не удивился, хотя вопрос предлагал некое утверждение, может быть спор. Но Зернов и тут не высказался, ожидая продолжения. Пришлось продолжить:
— По-моему, у них общее с Феллини видение мира. Сюрреалистический кошмар. Все обращено внутрь, вся действительность только проекция чьей-то мысли, чьей-то памяти. Если бы вы видели это казино в Сен-Дизье! Все размыто, раздроблено, деформировано. Детали выписаны, а пропорции искажены. Помните, как в действительный мир у Феллини вторгается бессвязный мир подсознательного? Я ищу логики и не нахожу.
— Чепуха, — перебил Зернов. — Вы просто не привыкли анализировать и не сумели связать увиденного. Пример с Феллини неуместен. При чём здесь кино и вообще искусство? Они моделируют память не из эстетических побуждений. И вероятно, сам Господь Бог не смог бы создать модели более точной.
— Модели чего? — насторожился я.
— Я имею в виду психическую жизнь некоторых постояльцев «Омона».
— Каких постояльцев? Их сто человек. А нас швырнули в навозную жижу гестаповца и портье. Почему именно их двух? Два эталона подлости или просто две случайные капли человеческой памяти? И что именно моделируется? Упоение прошлым или угрызения совести? Да и какая может быть совесть у гестаповца и предателя? И почему нам позволили сунуть нос в чужие воспоминания? А зачем связали Ирину с матерью и почему эта связь оказалась односторонней? Моделируется жизнь, подсказанная чьей-то памятью, а нам позволяют изменить эту жизнь. Какая же это модель, если она не повторяет моделирующего объекта? Мать Ирины остаётся в живых, Ланге прошит автоматной очередью, а Этьена, вероятно, прикончат его же товарищи. Зачем? Во имя высшей справедливости, достигнутой с нашей помощью? Сомневаюсь: это уже не модель, а сотворение мира. И что в этой модели настоящее и что камуфляж? Настоящие автоматы и пули и сверхпроходимые стены в домах, живые люди и сюрреалистические призраки в казино. Может, единственная реальность в этой модели только я, где-то стоящий, а всё остальное мираж, проекция снов и памяти? Чьей? Какая связь между ней и памятью Ланге? Зачем связывать несвязуемое? Почему для контакта с нами нужно склеивать прошлое и настоящее, причём чужое прошлое, а потом его изменять? Миллион «почему» и «зачем» — и ни грамма логики.
Я выпалил все это сразу и замолчал. Розовый туман клубился над нами, сгущаясь и багровея внизу, у лестницы. В полутора метрах уже ничего не было видно; я насчитал всего только шесть ступеней, седьмая тонула в красном дыму. Мне показалось, что он отступает, обнажая щербатые ступени лестницы.
— Все ещё клубится, — сказал Зернов, перехватив мой взгляд. — Посидим, пока не трогают. А на ваши «почему» есть «потому». Сами ответите, если подумаете. Во-первых, что моделируется? Не только память. Психика. Мысли, желания, воспоминания, сны. А мысль не всегда логична, ассоциации не всегда понятны, и воспоминания возникают не в хронологической последовательности. И не удивляйтесь дробности или хаотичности увиденного — это не фильм. Жизнь, воскрешённая памятью, и не может быть иной. Попробуйте вспомнить какой-нибудь особенно памятный вам день из прошлого. Только последовательно, с утра до вечера. Ничего не выйдет. Как ни напрягайте память, именно стройности и последовательности не получится. Что-то забудете, что-то пропустите, что-то вспомнится ярко, что-то смутно, что-то ускользнёт, совсем уже зыбкое и неопределённое, и вы будете мучиться, пытаясь поймать это ускользающее воспоминание. Но всё-таки это жизнь: Пусть смутная и алогичная, но действительная, не придуманная. А есть и ложная.
Я не понял:
— Ложная? Почему ложная?
— Воображаемая, — пояснил он. — Та, которую вы создаёте только силой своей прихоти, мечты или просто предположения. Скажем, вспоминаете прочитанное, увиденное в кино, воображая себя героем, представляя эту сочинённую кем-то жизнь как реальную действительность, или сами сочиняете, фантазируете, словом, придумываете. И хорошо, что мы с вами пока ещё не познакомились с такой, с позволения сказать, жизнью… Пока… — задумчиво повторил он. — Встреча не исключена. Нет, не исключена! Видите, ещё клубится…
Красная муть все ещё струилась по лестнице. Я вздохнул:
— Что-то уж очень долго сегодня. И тишина какая — только прислушайтесь: ни скрипа, ни шороха.
Зернов не ответил. Прошло несколько секунд, прежде чем он высказал тревожившую его мысль:
— А ведь любопытно: каждый раз нам предоставляют полную свободу действий, не вмешиваясь и не контролируя. Только чтобы мы поняли.
— А мы с Мартином так ничего и не поняли, — сказал я. — До сих пор не понимаю, почему нам позволили изменить модель?
— А вы не учитываете такой стимул, как экспериментаторство? Они изучают, пробуют, комбинируют. Даётся экспозиция чьей-то памяти, картина прошлого. Но это не отснятый на плёнку фильм, это — течение жизни. Прошлое как бы становится настоящим, формируя будущее. Ну а если в настоящее внести новый фактор? Будущее неизбежно изменится. Мы — это и есть новый фактор, основа эксперимента. С нашей помощью они получают две экспозиции одной и той же картины и могут сравнить. Вы думаете, им всё понятно в наших поступках? Наверное, нет. Вот они и ставят опыт за опытом.
— А у нас чубы трещат, — сказал я.
Мне показалось, что стало светлее. Зернов тоже это заметил.
— Сколько ступенек видите? — спросил он.
— Десять, — посчитал я.
— А было шесть, сам считал. Остальное — красная каша. Надоел мне этот «островок безопасности». Спина болит. Может, рискнём… ко мне в номер? Отдохнём, по крайней мере, по-человечески.
— Мой выше этажом.
— А мой рядом. — Зернов указал на ближайшую дверь, ещё тонувшую в красном дыму. — Рискнули?
Нырнув в струящееся красное облако, мы осторожно приблизились к двери. Зернов открыл её, и мы вошли.
23. ПОЕДИНОК
Но комнаты не было. Ни потолка, ни стен, ни паркета. Вместо него открывалась широкая дорога, серая от пыли. И все кругом было серым — придорожные кусты, лес за кустами, уродливый, гротескный, как на рисунках Гюстава Доре, и небо над лесом, по которому ползли грязные, лохматые облака.
— Вот и рискнули, — сказал Зернов, оглядываясь. — Куда же это мы попали?
Справа дорога сбегала к реке, закрытой пригорком, слева поворачивала за широченным дубом, должно быть в четыре обхвата, и тоже серым, словно припудренным мелкой графитной пылью. Оттуда доносились звуки пастушьей или скорее детской дудочки, потому что уж очень примитивной и однообразной была проигрываемая ею мелодия с назойливо тоскливым рефреном.
Мы перешли на другую сторону дороги и увидели странную до неправдоподобия процессию. Шло несколько десятков ребят, как у нас говорят, младшего школьного возраста, в одних рубашках до колен или в штанишках, в каких-то нелепых кацавейках и колпачках с кисточками. Впереди шёл лохматый человек в такой же нелепой курточке и коротких штанах. На длинные шерстяные чулки были надеты грубые башмаки с жестяными пряжками. Он-то и выдувал на своей дудке гипнотизирующую ребят песенку. Именно гипнотизирующую: дети двигались как сонные, молча, не глядя по сторонам. А вожак играл и шагал тяжёлым солдатским шагом, подымая слежавшуюся серую пыль.
Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.