Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 109

– На какой же именно предмет, – спросил Мирон Иванович, – не хватает тебе мыслей у наших мудрецов?

– На всю любовь у них есть мысль, но у них нет слов на возмездие.

– А зачем тебе месть?

– Эх ты, старый пень, – рассердился я, – не сама месть мне нужна, а возмездие, чтобы справедливостью связать времена. Нас учили мудрецы все прощать, как будто враги у нас все только личные: захочу – и прощу, и даже, может быть, и полюблю. Ну, а если он друга моего мучит? Как мне тогда? Неужели тоже простить и отойти?

Помню, когда убили царя Александра Второго, мне было тогда немного лет, и то я тогда знал в своем сердце, что не просто его убивали, а в этом убийстве есть мысль: за народ люди выходили, и вот именно за любовь они могли умирать. Так почему же у писателя-мудреца не дан в величии своем такой человек, который царю не простил?

Мирон Иванович призадумался и вдруг спрашивает:

– А Демон Лермонтова?

– Ну, Демон, – отмахнулся я, – это дух. Он неправедный дух, а мне нужно, чтобы праведный человек не простил.

На эти слова Мирон Иванович ничего не мог мне сказать, и так невесело мы с ним разошлись, и я, грешник, горестно думал о нем: сколько жил, сколько читал, боролся, стремился, все куда-то шел, шел, и недалеко ушел.

До того было трудно выздороветь Алексею Миронычу, что когда начал он уже и явно поправляться, то выходило это, будто друзья ему навязывали жизнь, и он принимал ее с какими-то своими тайными оговорками.

Когда Милочка уходила на службу, ее сменяла Анна Александровна, готовила ему, ухаживала, и мы тоже с Иваном Гавриловичем старались почаще бывать, отвлекать его от тяжких мыслей, читали ему вслух. Он слушал, по-видимому, внимательно, только видно было по глазам, что не понимал, как мы, а переводил наши слова на свои, непонятный нам язык. И даже в таких местах, когда никому невозможно удержаться от смеха, он никогда не улыбался. Только чуть-чуть начиналась в глазах его улыбка, когда показывалась Милочка.

Сережа куда-то переселился на это время, но часто приходил помогать Милочке. Часто, делая что-нибудь в комнате, Сережа ловил на себе внимательный, тяжелый взгляд больного и тогда начинал краснеть и заикаться на каждом слове. Это замешательство, по-видимому, доставляло больному какое-то удовольствие, и каждый раз, как Сережа начнет заикаться, глаза Алексея светились улыбкой, и даже случалось, шевелились и щеки и губы. Было похоже, как если бы человеку умирающему, готовому покончить с земными счетами, положили в ноги любимую собачку, и она наползала бы ему на грудь и с напряженным вниманием ждала, чтобы он открыл глаза. И бывает, такой больной откроет глаза и на любовь собачки ответит улыбкой.

Уход за больным у нас был, как за своим близким человеком. Мало-помалу он стал веселеть, потом начал вставать, прогуливаться. Но разговаривал только о чем-нибудь совсем простом и особенно любил выспрашивать у Сережи о перепелах и повадках животных. Это внимание к жизни природы было в Алеше чем-то новым. Скоро дошло до того, что он вместе с Сережей стал ловить на удочку окуней, и карасей, и линей ставными сетями в торфяных прудах. Со стороны теперь его можно было принять за совсем здорового, но только мы, близкие, понимали, что он не просто отдавался чувству радости жизни, а лишь опирался на это и думал каждый час, каждую минуту о чем-то своем.

Случилось однажды, проходит он мимо моего дома с сетью в руке и карасями и, проходя, говорит мне в окно:

– Алексей Михайлович, дай мне Гоголя «Страшную месть».

Тогда внезапно, как подземные силы потрясают землю, так всю душу мою потрясло: в этот миг, как я теперь понимаю, бредущая тень от страшного мстителя дошла до меня…

– На что тебе, – спрашиваю, – «Страшная месть»?

Но он уклонился и ответил:

– Мне что-то пришло в голову: хочу почитать.

Я дал ему Гоголя том второй, и он с этой красной книжечкой и на красном сафьяне с золотым портретом Гоголя скоро пошел от меня. А у меня было еще другое издание, которое в ситчике, и я взял из него тоже «Страшную месть» и начал читать, как это бывает, про себя уже зная, чего я ищу в этом чтении. Каждая глава благодаря этому не открывала мне ничего нового, а только выводила на белый свет то самое, что давным-давно лежало у сердца.



Пятьдесят лет тому назад я впервые прочел «Страшную месть», и с тех пор читал множество раз, и каждый раз перечитывая, завивался вокруг страшного слова, как зеленый хмель завивается и поднимается по стволу сухого дерева. И только уже в старости, когда я забрался на всю высоту этих сухих слов «Страшная месть», то раскрылась вокруг меня необъятная ширь, и когда облака разорвались, сам своими глазами увидел я на Карпатских горах Страшного Мстителя с мертвыми очами, и от него тень двигалась по всей земле.

Только когда кости мертвого колдуна потрясли теперь всю нашу землю и моя душа вместе совсем миром содрогнулась, вдруг понял я, почему такой страстный любитель чтения, как я, держал Гоголя отдельно от любимых моих мудрецов: на всех людей у Гоголя легла тень Мстителя, а мне жить хотелось, и я, как хмель, извивался, только бы выйти как-нибудь из этой страшной тени.

Однажды, когда солнце садилось, вышел я за околицу, сел на камень и спиной прислонился к плетню. Задумался я, свернулся сам в себе комочком, вспоминая время полстолетия назад, когда сидел в тюрьме, как мне тогда казалось, за правду всего мира на земле. Много ли я знал тогда, велик ли был мой опыт в жизни, но все-таки я за правду сидел, и умнейший, ученейший прокурор, приходящий ко мне для допросов, с высоты моей правды показывался жалким щенком и почти робел меня, и при моих вопросах ему о правде виновато улыбался, как будто не он допрашивал меня, прокурор, а я, двадцатилетний мальчишка.

Прошло полстолетия, и Алеша, каким я себя вижу, русский мальчик, все по-прежнему за правду стоит, и уже не какой-то российский прокурор, а сам всемирный дьявол в образе войны пришел и все не может справиться с мальчиком.

– Ты что же тут вянешь, Алексей Михайлович? – услыхал я над собой знакомый голос.

И вижу, он сам, тезка мой, Алеша, в походной одежде стоит надо мной, – куда-то собрался.

– Подвинься-ка, – говорит, – простимся с тобой, а «Страшную месть» я оставил у тебя на столе. Вот зачем я тебя искал: собрался я, родной мой, совсем уходить.

И подает мне пакет с бумагами: разные доверенности и письмо на имя Милочки.

Я, конечно, понял его и спрашиваю:

– Ты это не из-за обиды уходишь? Он спокойно и незлобиво засмеялся:

– Это пусть кто-нибудь другой скажет, только не ты, Алексей Михайлович. Ты /ко знаешь меня всего – когда и с кем я за свое личное воевал или даже обижался. Милочку ты тоже знаешь: я ей сейчас только глазом моргну, и она уйдет за мной на край света, потому что уйти на край света за мной будет у нее не для себя, и в этом она себе находит источник силы и решимости. А Сережу она любит для себя, только для себя. Вот я и хочу весь труд жизни себе взять, чтобы она пожила.

Прошу тебя, дня три подержи это в тайне, а когда я буду далеко, отдай ей эти бумаги. Я очень боюсь, что, когда Милочка узнает, не помирится она с этим, не пожелает проститься со мной и принять любовь для себя.

– Понимаю, Алеша, – сказал я, – тайну сохраню, как ты мне велишь, но если не обида, то, значит, вот это и есть причина твоего ухода: дать Милочке счастье?

– Нет, конечно, – ответил он, – будь все только для Милочки, я мог бы проще устроить. У меня есть свой долг.

И в точности мне пересказал мои собственные мысли о том, как связать времена возмездием и правдой.

– Помнишь, – сказал он, – мое старинное «не простить» в спорах с Ваней. Теперь это «не простить» перешло в страшную месть. Я теперь по земле тенью пойду от войны, от этого страшного всадника.

– Но ты помнишь, – говорю я, – всадник с мертвыми очами был наказан за то, что слишком много мести у бога запросил?

– Этот договор с богом меня, Алексей Михайлович, не касается. Ведь я только за правдой иду, как тень от страшного всадника: бог у меня ни при чем.