Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 109

Мне случайно удалось перехватить почтальоншу нашу Аришу, когда она несла к Анне Александровне похоронную, и по любви своей горячей к покойному взял на себя тяжкий труд сам лично сообщить ей весть об ужасном несчастье. Со слезами на глазах, обняв ее, начал я:

– Приготовьтесь, Анна Александровна, беда пришла!

Ни слезинки у нее на глазах, ни огненной вспышки лица, только немые слова лучами своими вошли в меня, как, бывало, тайно наделаешь чего-нибудь скверного и виноватой улыбкой хочешь задобрить свою мать, а она, все понимая, без слов и улыбки с упреком глядит на тебя.

– К чему, – отвечает, – вы меня приготовляете? Я не маленькая и ко всему на этом свете себя приготовила. Знаю и сейчас, что вы хотите мне сказать. Помолчите немножко, – и ушла к себе в комнатку, и сквозь щелку неприкрытой двери был виден только огонек.

Стою со стесненной грудью и дожидаюсь. Смотрю на огонек и вижу свой далекий, детский: старуха на печке сидит, греется, зевает, крестит рот при зевке, самая простая старушка. А против нас в уголку огонек дает разные отражения на окладе, и, может быть, от этого лицо Матери над младенцем такое скорбное, так жалко ее, так за сердце хватает, отчего – непонятно.

– Бабушка, отчего мне так жалко?

– Ну как же, дитятко, не жалко, видишь, на руках-то у нее деточка, и как же ей вашего брата не пожалеть? Деточка ничего-то не знает, глазенки у него глядят, как цветики милые – радость! А она, скорбящая, видит, как на деточку точит нож злодюга немилосердный.

– Это Кашей?

– Ну да, я же тебе сказывала, Кащей точит нож, а скорбящая от него хоронит свое дите.

– Куда же схорониться-то?

– Ну, это как ей удастся куда. А только, бывает, и схоронит.

– А сколько у нее детей?

– У нее все вы свои.

Так вот и осталось в душе навсегда с того времени, что пусть оно и есть Неминучее, но у родной матушки своей как-то можно от него схорониться. И еще крепче прижимаешься к матери.

Вот это самое знакомое с детства узнал я на лице Анны Александровны, когда она вернулась ко мне с детишками и твердо сказала:

– Говорите, что знаете, сразу.

Все выслушала, будто все хорошо знала вперед. Придала большое значение посмертной награде, пенсии, и я сам вызвался сходить завтра же в город и оформить права.

Анна Александровна, понял я тогда, на всякую беду личную приготовлена вперед. Изредка я встречал таких людей и еще более молодых, чем Анна Александровна, и каждый раз грустно мне становилось за себя самого: вот бы мне свое время знать вперед, а то все живу-живу, долго так долго живу, и все еще чувствую: к самой-то самой большой своей беде далеко еще не готов.

Часто говорят в народе, когда происходят большие изменения в жизни: «Поднять бы стариков!» А я думаю теперь, что, пожалуй, в этом-то и есть счастье долголетия, что научаешься сам поднимать своих стариков. По-моему, если ум и память сохранились и не задыхаешься уж совсем от боли сердечной, то своей собственной властью можешь поднять своих стариков или, проще сказать – поглядеть самому на все новое их прежними глазами.

Хорошо в этом вызывании стариков, что встают они без их ворчанья, обидчивости и жалоб всяких, а будто это вечно молчащие стволы деревьев поднимаются, и мы, нынешние, вьемся вокруг них или трепещем на веточках зелеными листиками.



Подумать только, какой я счастливый: десять таких замечательных стариков, русских великих писателей, лежат у меня на полках протягиваю к ним руку, развертываю книгу, подвязываю к ушам очки, и сейчас же я сам уже не старик, а трепещущий зеленый листик под солнечным лучом, принимаю через старый морщинистый ствол соки земли.

И опять берет меня грусть за то, что не знал вперед этого счастья долголетия, хотя в свое время и твердили мне, и самому приказывали твердить: «Чти отца твоего и матерь твою, и долголетен будеши на земли».

«Экое счастье какое, – думалось тогда, – жить без конца седым стариком!» А вот теперь оказывается, счастье долголетия не в том, что ты стар и сед, а что на тебе зеленый листик трепещет и ты эту прелесть только в долголетии можешь во всем совершенстве понять.

Теперь, как о себе так вот раздумаюсь, становится понятным, почему это во время ужасных бедствий войны, таких унижений от голода и страха, жить людям хочется еще много больше, чем во времена полнейшего благополучия: каждый в эти ужасные годы, переживая великие бедствия, становится умным, как старый, и над ним в сокровенной мечте его светятся зеленые листики жизни истинно прекрасной.

И вот почему люди, наверно, стали много терпимей и милостивей друг к другу во время войны. Бывало, синичка не той лапкой щечку почешет, и заорут все вороны. А теперь не до того. Вот хотя бы взять в пример Наташу. Не ошиблась она в простоте своей – какая-то совесть у людей оставалась, все ей сочувствовали в беде и помогали ей советом в борьбе с пьяницей и безобразником свекром.

Кстати сказать, и правда была на ее стороне, ведь дом-то был ее, девичий, Артюшка в ее дом вошел, а не она в его. И сад редкостный при доме ее отец насадил, и – мало того! – когда в сороковом году хватил мороз в шестьдесят градусов и погубил у нас все сады, один покойник, Анисим Михайлович, мой братеник, догадался поднять в саду своем дым и тем спас свои яблоньки. А теперь дело дошло до того, что свекор Наташи потихоньку стал пропивать эти яблони: ночью выкопает, снесет куда-то, и в саду голое место.

Это все заметили, все дружно стали на сторону Наташи, и когда пришла бумага с фронта о том, что Артем пропал без вести, все советчики дружно стали уверять Наташу, что он и вправду пропал. Конечно, и ко мне прибежала, опять на лавочку села и опять плачет у меня на плече.

– Дяденька, родной мой, помоги, посоветуй!

– Что тут дяденька, – тебе каждый посоветует одно: пропал Артем без вести и понимай так, что пропал.

– Это я уже поняла, это мне все насоветовали, не в том теперь моя тайна.

Я понял, – новую тайну Наташину все уже знали и мало того: одобряли. И правда, раз уж яблони свекор стал пропивать, надолго ли хватит Наташе с ее тремя детишками отцовского добра? Так и я, и все мы согласно решили и, можно сказать, всем миром выдали Наташу за нового бухгалтера в совхозе нашем, за Александра Филимоныча.

Второй муж Наташи, хромой от рождения, оказался тем редкостным домашним хозяином, какие водились на Руси в большом числе издавна. Все, на что ни падает глаз такого хозяина, преображается, чего ни коснется рука – оживает. Обыкновенная наша неуклюжая печка русская у него покрылась белыми изразцами с синими цветочками и стала украшением комнаты. Собственными руками он оштукатурил стены дома, сложенные из тонкого леса, побелил: снаружи стало на домик хорошо глядеть всем, а внутри тепло жить хозяевам. Откуда-то достал огромнейший фикус, дерево наполнило собой всю спальню, оно вытеснило собой всю лишнюю мебель, стояло посреди пола, как новогодняя елка, верхушкой касаясь потолка. А еще он достал мичуринские яблони, подсадил на места украденных свекром и среди маленьких яблонек на черном пару поставил белые дадановские ульи.

На море страданий, по которому плыл наш корабль, этот маленький рай был как поплавок, означающий мелкое место. Корабль плыл по глубокому морю, и большинству людей было не до фикусов: никто не завидовал этому счастью.

Присоединитесь же, друзья мои, если есть еще у вас немного досуга, к моему чувству жизни во время войны. Не одну мне Наташу пришлось про себя судить: мне иногда было так при мысли об этом, будто привели на суд блудницу, чтобы побить ее, и каждый уже взял в свою руку камень. Только был один, кто не взял камень и раздумчиво сидел, склонив голову, и что-то тростью писал на песке.

– Ты-то, – спрашивают, – почему не хочешь бросить в нее своего камня?

И он отвечает:

– Если кто чувствует себя правым, пусть первый бросит.

Так и нас во время войны покинули добродетели благополучия, и, может быть, каждый в глубине души стал оглядываться в тревоге на ближнего: не пишет ли он и обо мне на песке страшную правду.