Страница 3 из 6
«Кушать подано!» — раздался знакомый каркающий голос, и мы вошли в дом.
Большая печь полыхала жаром. На узком столе стояли четыре эмалированные кружки. Около каждой лежал кусок хлеба, накрытый сырным квадратиком. Сурмилов широким жестом пригласил нас к столу. Сам сел в торце, тихонько постукивая морщинистыми пальцами по доске. И молчал. И молчал. И молчал!
Мы прихлебывали жидкий остывший чай и боялись взглянуть друг на друга. Допили, поставили кружки.
«А, вот еще! — Сурмилов поднялся. — Совсем забыл!»
Он прошел в угол горницы, нагнулся, подцепил кольцо, вбитое в половицу, поднял тяжелую крышку. Свежо и пьяно запахло антоновкой. Сурмилов, кланяясь в подпол, долго выбирал и, вернувшись к столу, положил перед каждым по твердому зеленому яблочку. Мы не поблагодарили и до яблок не дотронулись.
Это смешно, наверное, но мы все еще ждали. И даже когда он запирал дом, мы ждали, и когда в сумерках возвращались на станцию, молча ехали в Москву на электричке, и на вокзале, когда он сказал: «Приятных снов, юноши»…
Петя замолчал. Он скручивал угол салфетки на столике, разматывал и снова скручивал.
Большая рука Василия Васильевича накрыла Петину руку.
— Василь Василич, — сказал Петя, — Василь Василич! Мы с ребятами никогда не напоминаем друг другу этот случай. Не знаю, почему я вдруг вам, сейчас…
Фалеев потянулся к висящей у двери куртке. Достал из бокового кармана изящную трубку с прямым мундштуком и круглую жестяную коробочку, раскрашенную по крышке сине-красной шотландской клеткой.
Деловито и сосредоточенно набил увесистый чубук, уминая табак крепким маленьким мизинцем с отросшим ногтем, чиркнул зажигалкой, торопливо несколько раз затянулся, выпустил облачко дыма и спросил:
— Мне как новорожденному можно покурить здесь? Или позвольте выйти вон?
— Дымите, — разрешил Бучинский. — Что за мужская компания без табака?
— Очень вкусно пахнет, — заметил Петя, потянув носом.
— Еще бы. Ведь это «Клан» — лучший трубочный табак. В Лондоне брал самолично.
С видом знатока Петя поинтересовался:
— Вы его с чем-нибудь смешиваете?
— Смешивать, Петруша, ничего ни с чем никогда не надо. Я предпочитаю отделять. Работу от отдыха, хобби от заработка, жену от любовницы. В этом, по-моему, состоит профессионализм в жизни и в искусстве. А вы согласны, Василий Васильевич?
— Не зна-аю, — протянул Бучинский. — Не знаю… В живописи, насколько мне известно, смешивают краски, чтобы добиться колорита — единственного, неповторимого. И заметьте себе, неплохие профессионалы получались… А в жизни… Не знаю… — Старик вдруг лукаво улыбнулся. — Вот вы, например, омлет захотите съесть. Вы что же, сначала чашку молока выпьете, потом проглотите два яйца, а потом ложку соли? Как же тут не смешивать?
Петя рассмеялся, а Фалеев поперхнулся дымом и стал по-детски тереть глаз кулаком.
— Я, наверное, все-таки смешиваю, — сказал Василий Васильевич, — вот коньяк в чай попросил налить. Путать не надо коньяк с чаем, а смешивать… отчего же. Впрочем, я в этих делах не профессионал.
— Кстати, о профессионализме и коньяке… — Фалеев откинулся к стенке, лицо его ушло в тень. — Я ведь тоже начинал как театральный актер. Да, Петруша. Из Харькова по распределению попал в степной городишко районного значения. Театральное помещение там существовало еще до революции, но пустовало. В зале иногда кино крутили на передвижке, а в фойе танцы-шманцы под аккордеон. Освоение целины все это изменило. Надо подымать культуру на местах! Объявился режиссер — молодой, энергичный, — собрал труппу: частично театральных волков из провинции, частично выпускников разных школ. Я попал в театр, когда они уже разыгрались вовсю. В день моего приезда исполнитель роли второго лакея в инсценировке по известной повести Горького вдруг заболевает. И срочно вводят меня. С одной репетиции. В первом акте я проношу через сцену поднос с двумя бокалами. Во втором меня вообще нет, а в третьем — кульминация роли. Один из эпизодических купцов подходит к буфетной стойке, за которой я торчу, а я должен, угодливо улыбаясь, налить ему рюмку коньяка. После чего мои партнер отходит с рюмкой на авансцену, произносит свою единственную фразу: «Знаем мы этих Маякиных» — и выпивает коньяк до дна.
«Не верю! — кричит на репетиции главреж из темного зала. — До дна! Именно до дна! И многозначительней, гораздо многозначительней! Теперь верю!»
Нет маленьких ролей, есть маленькие актеры. Это всем маленьким актерам известно. Я приходил в театр за два часа до спектакля и искал себе грим. Загримировавшись, я выхаживал по гримерной, пробуя разные походки. Я честно работал над образом второго лакея. И публика оценила мои усилия. Мой проход с двумя бокалами стал вызывать «оживление в зале». Значит, я хорошо усвоил школу. Но я не был профессионалом.
«Одеяло на себя тянешь?» — спросили меня лакеи первый и третий.
На следующем спектакле они со мной не поздоровались.
Я тщательно готовил свой реквизит. На буфетной стойке расставлял бутылки из-под шампанского. Горлышки были забиты замшелыми пробками, и в бутылках просматривалась какая-то жидкость. Говорили, что эти бутылки сохранились в реквизите еще с дореволюционных времен, когда в театре гастролировали приезжие труппы. Кроме этих бутылок стойку украшали слюдяные бутафорские фужеры, картонные тарелки и хилая оловянная вилка.
Бутылку со свежезаваренным чаем, изображавшим коньяк, и граненую стеклянную рюмочку я прятал под стойкой отдельно. Каждый спектакль мой партнер — опытный театральный волчище — направлялся к стойке, путаясь в огромной бороде. Я извлекал бутылку и наполнял чаем рюмочку. Партнер брал рюмочку, отходил на авансцену, говорил: «Знаем мы этих Маякиных» — и осушал рюмку до дна, очень многозначительно.
И вот на очередном спектакле я сунулся под стойку за приготовленным реквизитом, а там — пусто! Ни рюмочки, ни бутылки с чаем. Никаким гримом и никакой походкой не восполнишь эту утрату!
А борода моего партнера уже надвигалась на меня. Надо было принимать решения мгновенно, как в воздушном бою. Я схватил со стойки бутыль из-под шампанского. Чем открыть? Оловянная вилка свернулась в штопор. Но замшелая пробка, пискнув, поддалась и провалилась в горлышко.
О! Чудовищное зловоние ударило в ноздри, остановило дыхание. Я нагнул бутылку над слюдяным фужером. Что такое? Из бутылки ничего не полилось. Но я же своими глазами видел, что она почти полная! И тут в бутылке раздалось какое-то ворчание, бутылка дернулась у меня в руке, и что-то зеленое, как мне со страху показалось — живое, выскочило в фужер, и вдогонку густая зловонная жидкость, спазматически низвергаясь, наполнила слюду до краев. На глазах моего партнера выступили слезы.
«Что же ты делаешь, с-сукин ты сын, что ж это ты делаешь?» — шептал он сквозь бороду.
Дрожащей рукой я протянул ему полный до краев фужер.
И он взял. Взял и пошел на авансцену, неся фужер в вытянутой руке, как флаг.
«Знаем мы этих Маякиных!» — бодро выкрикнул партнер, замолчал, подумал… и выпил фужер до дна.
Глаза его засветились неземным огнем. Он еще немного постоял на авансцене неподвижно, потом смял фужер в кулаке, бросил себе под ноги, подхватил обеими руками огромную свою бороду и стал запихивать ее себе в рот.
Так с бородой во рту он ушел со сцены, задирая ноги, будто подымался по крутой лестнице.
Когда занавес упал, я бросился в актерское фойе. Мой партнер яростно отмахивался сорванной бородой от обступивших его актеров.
«Руки прочь! — кричал он на уборщицу, срочно прибывшую с ведром и тряпкой. — Не сметь убирать! Пусть же видят! Тридцать лет на сцене — кругом завистники! Сопляка подговорили! Он хотел меня отравить!»
Мой партнер был настоящим профессионалом.
Мне влепили строгий выговор «за нарушение творческой дисциплины» и не дали роль в очередной пьесе. Лакеи первый и третий со мной опять здоровались.
Свободными вечерами на меня находила тоска. Чтобы как-то развеять ее, я бродил по городу. Темно, холодно, фонари глядели тускло. Несколько светлее было на пятачке у единственного в городе ресторана, где над входом дрожала сизая неоновая надпись «Иртыш». Зайти в ресторан я не мог. Как говорил мой сосед по общежитию: «Во-вторых, у меня нет денег».