Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 125 из 132



Не дешево доставалось в тех лесных местах право на землю, корчевка – это огромный труд, и потому крестьяне тут особенно дорожили каждым клочком обработанной, «мягкой» земли. Нам не только не дали надела, но из опасения, что в силу прав моей жены мы себе это потребуем, никто не решался даже сдать нам избу, против нас был применен по-настоящему бойкот, и – нечего делать – нам пришлось поселиться в лесной пуне (сарай с сеном) у ручья. Оно было и очень недурно по летнему времени: я ходил на охоту, и к столу у ручья всегда была то тетерка, то утка, зайчишка, а раз даже дикая коза; дети кое-что добывали, променивая грибы и ягоды в городе на базаре, жена часто ходила в гости к родным и приносила пироги, начиненные картошкой. Не оставлял я и свою любимую охоту на русское слово и много записывал сказок, толкаясь среди рахманых (мягких) неграмотных смоляков. Моим главным врагом по добыванию слова исстари были народные школы; бывало, на севере как начнут коверкать былины, так знай, что где-нибудь близко так называемая народная школа. Но тут народ был почти сплошь неграмотный. Конечно, это трагедия всей цивилизации, что народ при переходе на высшую ступень сознания утрачивает данное ему от природы, стирает пыльцу со своих крылышек, проползает гусеницей, окукливается мещанским коконом, но противно, что школа не смягчает этот неизбежный процесс, а, по моим наблюдениям, даже способствует ему. Наша народная школа, какой она была до революции, могла только отрывать людей от земли, превращая лучших учеников в писарей, городовых, в дьяконов, ничуть не заботясь о воспитании любознательности к стихийному творчеству своего родного края. Я не люблю русскую школу, я не расстаюсь с мыслью, что мое лучшее досталось мне только борьбой со школьной выучкой. Всю жизнь до сих пор мне казалось, что самое ненавистное, самое противное моей природе занятие есть именно учительство. И вот, верно, за это мое высокомерие суждено мне было сделаться народным учителем в самое лихое время жизни, когда шкраб в наших местах в иной месяц получал только фунтов шесть овса, ведро кислой капусты и две восьмушки махорки…

Ах, что же это такое? Я помню, что часа три стоял под дождем в очереди за кожевенными обрезками, и мне их приходилось два с половиной пайка, и что я получил какие-то пережженные и протестовал; я помню, как полудикие крестьяне, проведав, что я знаю массу всяких заговоров, стали зазывать меня с поклонами и подношениями заговаривать бородавки у коров на вымени, отчитывать непоросных свиней, чтобы они поросились, чтобы коровы разрешались от бремени не бычками, а телушками, чтобы волки не трогали в лесах стадо. Я бы мог отлично зарабатывать этим промыслом, но вот эта грозящая возможность, быть может, последнего падения и презрения к себе самому заставила меня взглянуть на учительство как на хлеб для народа, как на последний якорь моего спасения.

Приближалась осень, перед каждой избой в деревне были сложены аппетитные поленницы лучин на всю зиму; по вечерам начинали уже там и тут зажигать эти яркие огни, освещающие из окон даже и дорогу; по ночам мы глубже и глубже зарывались в сено, и, наконец, стало невозможно так жить, я сходил в Дорогобужский наробраз и, в пять минут сделавшись шкрабом, отправился с семьей пешком из своей лесной пуни на место своего назначения. За нами болотной дорогой медленно следовал воз нашего добра.

Место моего назначения, бывшее имение Барышниковых Алексино, находилось еще дальше в глубь уезда, в семи верстах от моей пуни и в восемнадцати от Дорогобужа. Я думаю, одна усадьба этого громадного имения с озером и парками занимает от пятидесяти до ста десятин; тут были – и посейчас действуют – больница, школа первой ступени, сыроваренный и конный заводы, лесопилка. Дом – дворец, громадное каменное здание стиля александровского ампира – стоит на берегу прекрасного озера, окруженного парками. Вначале весь дворец находился в ведении Комиссии по охране памятников искусства и старины и назывался музеем усадебного быта. Потом сюда внедрилась детская колония, отбив у музея три четверти всего дома, за колонией въехал в нижний этаж ссыпной пункт, еще клуб местной культкомиссии, театр и, наконец, школа второй ступени, в которую я и определился. Совершив в течение следующих двух лет цикл обычных разрушительных действий в отношении прекрасного здания, в последнее время все эти учреждения рассыпались, и дворец опять весь стал музеем усадебного быта.

Начало школы второй ступени положила курсистка физико-математического факультета Елена Сергеевна Лютова. Она сначала была тут же учительницей школы первой ступени, но по своей доброте занималась отдельно с учениками, окончившими школу. Вот из этих ее учеников и учениц мы составили приготовительную, первую и вторую группы школы второй ступени и перешли в здание алексинского дворца.

Нас было всего только четверо преподавателей: всей математикой занималась эта болезненная, но неутомимая работница просвещения Елена Сергеевна, естественной историей – сестра ее Александра Сергеевна; историей культуры занимался студент, сын местного сапожника, Сергей Васильевич Кириков, и словесностью – я. Вся руководящая роль была у Елены Сергеевны, мы только ей помогали.



Много пришлось бы рассказывать, как мы среди дремучих лесов синели в классах от холода, как добывали всей школой в лесу дрова, как приходилось на третий этаж таскать вязанки дров и отапливать музей усадебного быта, как ночью, бывало, и приворуешь дров в соседнем враждебном учреждении. А то, бывало, придет какая-нибудь бумага из города, и, намотав онучи получше, чтобы ноге в лапте было помягче, отмахнешь в день туда восемнадцать да назад столько же верст. То же случалось, когда бывало в волости собрание шкрабов, где всерьез обсуждались вопросы, например, такие, нельзя ли бумагу заменить берестой или писать стилетом на струганых дощечках; с этих собраний мы тащили на себе иногда и муку, но больше – овес. Это была настоящая школьная робинзонада; занятно, поучительно и подчас весело вспомнить, но как было жить и притом учить, считать себе это дело выходом из создавшегося сложного морального состояния духа – это, ох и ох!.. Вот это и было самое ужасное, что великое наше духовное дело упиралось своей райской вершиной в самое пекло ада материального и постоянно палило себе молодые ростки, но зато как же незабываемо прекрасны остаются навсегда моменты признания отдельными крестьянами учительского труда. Раз осенью в холодный моросливый день меня встретил один крестьянин – его звали Ефим Иванович Барановский – и ужаснулся, что я иду на босу ногу в дырявых резиновых калошах; сам он ехал в город на базар с возом. Поздно ночью – слышу я, кто-то стучится ко мне в музей, открываю и вижу: весь серый от дождя с новыми сапогами в руках стоит Ефим Иванович и говорит мне, передавая подарок, парадными своими словами:

– Категорически вам сочувствую, потому что взять вам нечего.

Да, я знаю, как доставались ему эти пуды ржи, отданные им за сапоги, и что значил этот подарок! Но мало того, передав мне сапоги, он еще сказал:

– Вы не думайте, что помрете с голоду, этого я не допущу, вы только учите, а душку вашу я подкормлю.

Это было только в самом начале моего шкрабства, и заслуг у меня еще не было; это был результат личных заслуг, конечно, Елены Сергеевны, это она сумела дать какой-то свой тон школе. Вот это что-то, вызванное из недр народа бескорыстной деятельностью курсистки, отличало нашу никому не ведомую и заброшенную школу. После в наш Музей усадебного быта из города приезжали школьные экскурсии, и можно было сравнить тех учеников и наших. Нельзя было сравнивать: те ученики были совсем иного мира, с явным налетом чего-то продувного, мещанского. Тех и других я водил по залам музея, рассказывал о Пушкине; наши ученики делали иногда глупейшие вопросы, но никто не осмелился не только спросить, но, наверно, и подумать, как спросили меня городские ученики прямо после моей лекции: «Нельзя ли нам в этих залах сегодня вечером поплясать?» Ни одной из наших девиц не пришло в голову примерить на себя музейную шляпу александровской эпохи, а у тех она сразу пошла по головам. Было очевидно, сравнивая тех и других, что при известных условиях можно миновать совершенно мещанскую стадию в юношеском развитии.