Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 71

Впрочем, тогда я была моложе, я жаждала жестокости и неистовства, чтобы они ударили по мне и пробудили от оцепенения. Теперь мне нужно несравненно меньше, мои потребности скромнее. В спокойной неотступности страдания я снова постигаю горестную истину, что я жива. Я есть, я существую. Только и всего. А горизонт недостижим, я это знаю, я смирилась. Я не смогла бы идти, не будь этой горечи. Без нее я даже не знала бы, что живу. Благодаря этой горечи я и люблю тебя. Когда-то был рай на берегу моря. Мы жили в нем, ты помнишь? Нам легко верить в рай, ведь мы его утратили.

Раскаленные дни сменяются ледяными ночами, а они все идут, идут… Когда светит луна, они движутся ночью и отдыхают днем, хотя у такого способа путешествовать есть и свои недостатки: очень трудно спать в такой свирепый зной, в темноте трудно добывать пропитание.

Только бы не сдаться. Выдержать, вытерпеть, выжить — вот наш девиз. Не мгновенья восторга, а упорство смирения, которое и помогает перенести восторг.

Все медленней и медленней они бредут. Его руки сои сем разболелась. Все трудней отрывать ноги от земли. Даже собака вот-вот упадет и не встанет. Казалось бы невероятно, но зной становится все более испепеляющим, а солнце — все более белым. При его свете они уже совсем не могут двигаться. А пища? Теперь они едят лишь то, что им приносит собака.

Интересно, сколько они еще протянут, спрашивают они себя, мрачно забавляясь этой зловещей игрой. Ведь плоть и кровь не вечны. А у них и так почти нет плоти, кровь высохла, остались кости, да сухожилия, да темная пергаментная кожа. О, горизонт, горизонт…

Она шагает рядом с ним, в душе — рожденное изнеможением спокойствие, мысль остановилась. Единственно, чем она может встретить страдание, — это готовностью страдать бесконечно, и потому только она до сих пор жива. Зачем противиться страданию, нужно ему отдаться, подчиниться, и пусть оно медленно тебя сжигает, выжигает твое нутро без остатка, даже то, что еще не успело возникнуть, пусть вдыхает в тебя душу, чтобы, в муках лишаясь всего, ты могла наконец родиться.

Вот и привал, неотвратимый привал.

Стало быть, здесь?.. Эта песчаная впадина — конечная веха.

Она помогает ему укрепить камнями палки — он не может шевельнуть больной рукой, — помогает набросить на них кароссу. Когда наступают сумерки и он не делает попытки встать, чтобы идти дальше, она решает, что теперь это действительно конец. И с чувством чуть ли не облегчения ложится снова и закрывает глаза.

Но, решая, она сбросила со счетов его волю. А он все обдумал заранее и ждет лишь, чтобы она уснула. Пройти весь этот долгий путь только затем, чтобы покорно умереть здесь, среди вельда, точно лишенное разума животное? Нет, ни за что, он даже в мыслях с этим не смирится. Уверившись, что она спит, он тихо подзывает к себе собаку. Покрытое коростой животное приподнимается и ползет к нему на своих израненных, кровоточащих лапах. Он гладит большую голову, треплет за ушами, и собака начинает вилять хвостом и лижет своим сухим языком ему лицо и руки.

— Ложись, — говорит он, указывая себе на колени.

Собака ложится и кладет ему на колени голову.

Держа нож в левой руке, он правой продолжает ее гладить, потом сжимает пальцами морду.

Ты будешь недолго мучиться.

Он резко закидывает ей голову назад, чтобы всадить нож в горло, и пес со сдавленным визгом рвется от него прочь.

Тебе так тоже лучше.

Из перерезанных артерий брызжет кровь. Ему не удержать больной рукой бьющееся, содрогающееся тело, он падает на умирающего пса и прижимает к земле, заглушая животом и грудью его последние слабые конвульсии. Он точно обнимает женщину, это похоже на любовь.

Он не кричит, но по его лицу бегут слезы. Вот я и поднял руку на мою собственную мать, думает он. Теперь я заслужил самую страшную казнь — плеть и раскаленные щипцы под крики чаек, кандалы, остров, мертвую пустыню. Ад, на который я обречен, — во мне.

Когда он убил детеныша антилопы в пещере, она с трудом, но все-таки принудила себя смириться. Смерть собаки она никогда не простит.

— Адам! о, господи… — тихо хрипит она, проснувшись на рассвете в лихорадочном ознобе и увидев, что он жарит на костре мясо.

— Да, — говорит он ей, — да. Молчи. Ешь, ты совсем ослабла.

— Это все равно, как если бы мы стали есть друг друга.

— Неправда, не говори так. Прошу тебя!

Она стискивает челюсти. Он пытается разжать их силой, как раньше, когда собака принесла ему змею. Но она в порыве гнева вдруг выбивает мясо из его руки.

— Ни за что! Я лучше умру.

— Глупенькая, это же мясо, это жизнь!

— Он столько прошел с нами.

— Я не хотел брать его с собой, он сам увязался.

— Он поймал детеныша антилопы, спас нам жизнь.





— Сегодня он снова спасет нас. Он все равно умирал от голода. Так же, как мы. Он уже больше не мог охотиться.

— Он был наш друг. Кроме него, у нас никогда никого не было.

— Съешь.

— Сам ешь, если ты можешь! — кричит она в отчаянии. — Меня не заставляй. Я ни за что не буду. Наешься и иди один, а я останусь здесь.

— Я же для тебя его убил, — умоляюще говорит он.

— Оставь меня!

— Хоть маленький кусочек.

— Никогда.

— Смотри. — Он откусывает немного, с усилием жует, глотает.

— Дикарь! — кричит она, не в силах больше сдерживать ярость. — Я тебя ненавижу.

— Довольно разыгрывать белую госпожу! — взрывается он. — Лучше взгляни на себя.

Она закрывает глаза. Ее бьет дрожь.

— Съешь. Ведь ты не хочешь умереть.

— Что с нами происходит? — шепчет она потрясенно. — Нельзя так убивать друг друга.

— Ешь. Иначе ты убьешь себя.

— Я не могу есть его плоть.

— Ради бога, — говорит он устало, — ведь все равно в конце концов придется. Как будто у тебя есть выбор.

Но она только качает головой.

Мыслима ли большая нелепость, думает она в последних проблесках сознания: в который уже раз мы доходим до крайности, потом нам дарят передышку, мы снова делаем усилие — и опускаемся еще ниже. Нет, должно же у человека быть достоинство, должен же он в какой-то миг сказать: довольно, дальше я не отступлю.

Мать говорила: «Все тобой восхищаются, Элизабет, берут с тебя пример…»

А ты: «Тебе не выжить, если ты не станешь зверем».

— Дай мне кусочек, — шепчет она вечером, не смея взглянуть на него, хоть и знает, что не увидит на его лице злорадства. Она просто не может посмотреть в его воспаленные, запавшие глаза и встретить в них себя. Ее желудок отвергает мясо. Но второй кусок ей удается проглотить. Внутренности снова скручивает судорога, но она усилием воли ее останавливает и долго еще лежит на земле, боясь пошевелиться, чтобы ее не вырвало.

Безумие, безумие. Ведь так легко сдаться и умереть. Зачем люди цепляются за жизнь? Жизнь противоестественна, бесчеловечна.

Зачем ей возвращаться к жизни? Зачем смотреть в глаза Адаму после того, как он оказался способен убить собаку? Зачем вообще жить после того, как она узнала, что и сама она такая же предательница?

— Умереть, я хочу умереть, — тупо, однообразно твердит она, проталкивая в горло следующий кусок мяса, стараясь удержать его в себе, дрожа и задыхаясь от усилия и словно вдавливая себя в землю: скелет, обтянутый черной растрескавшейся кожей, клочья свалявшихся волос, невыносимо яркие пылающие глаза — ничтожная горсть праха, живое существо, человек.

Когда через три дня пришли готтентоты, они были еще живы. Мясо их подкрепило, но они не двинулись в путь, не одолели усталости и безразличия, не нашли в себе решимости начать все в который уже раз сначала — идти и чувствовать, как с каждым шагом убывают силы, пересыхает во рту и распухает горло, глаза все глубже проваливаются в глазницы, как мир плывет перед глазами и вдруг затягивается чернотой… потом опять немного мяса или кореньев, личинки из разоренного термитника, ящерица, и снова возвращение к постылому началу…

После полудня они заметили, что на горизонте поднялось облако пыли и стало приближаться.