Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 71

— Сегодня утром ты тоже хотела умереть. И все-таки ты встала и пошла.

— Потому что мы увидели озеро. — Она садится на раскаленную землю.

— Вон пригорок, — говорит он. — Идем туда, там удобней ночевать.

— Нет, я хочу остаться здесь, — упрямо говорит она.

Он берет ее за руку, чтобы помочь ей встать, но она сердито отталкивает его и разражается рыданиями. Ей трудно плакать, в груди и в горле сухо, в глазах нет слез, но она сжимается в комочек и плачет, содрогаясь всем телом.

— Это совсем недалеко, — говорит он умоляюще.

— Иди один! — задыхаясь, хрипит она. — Вернешься в Капстад, скажи им… — Она умолкает. Потом стихают и ее рыдания.

Он развязывает их багаж, но ему нечем накормить ее, нет ни листика, ни сморщенного клубня, ничего. Его охватывает искушение обнять ее, лечь рядом с ней на землю и больше не шевелиться, не накрываться даже кароссами, встретить нагими ночной холод и завтрашнее солнце. Но он гонит искушение именно потому, что уж очень оно велико. Укрепив палки в небольших кучках камней, он накидывает на них кароссу, потом разводит костер и садится возле огня наблюдать, как темнеет мир. Напротив него лежит, часто дыша, собака. Элизабет ни разу не шевельнулась.

Вдали тявкают и хохочут шакалы. Раз есть шакалы, вяло думает он, значит, где-то должна быть добыча. Зайцы, газель, антилопа. Луна поднимается. Сжав зубы, с трудом преодолевая боль, Адам встает. Все тело сводят судороги, грудь горит.

Он накрывает Элизабет второй кароссой.

— Лежи, — говорит он. — Я попытаюсь раздобыть еды.

— Здесь нет ничего.

— Что-нибудь разыщу. Обещаю тебе.

Она качает головой.

— Собаку я оставлю с тобой, — говорит он. — И копье кладу рядом. Не знаю, когда я вернусь. Может быть, завтра, может быть, послезавтра. Но я непременно вернусь. Ты слышишь меня, Элизабет? Я вернусь и принесу тебе еды.

— Не уходи, — шепчет она.





— Нельзя. Это наша последняя надежда.

Встав на колени, он завертывает ее в кароссу, целует. На их губах нет влаги, они — как высохшие стручки, лишь царапают кожу.

Она провожает его глазами, пытаясь вспомнить, что же он ей сказал, распутать свои мысли. Значит, он ушел в Капстад? Передай поклон отцу и матери. Скажи им… Что это, поблизости вода и люди? Река разлилась, наводнение. Вола нет, я загнала его в реку, а он попал в водоворот… Здесь камни, не оступись… Не убивай детеныша газели, он увидел меня у ручья, я купалась… он доверяет нам, он пришел к нам искать защиты. В горах идет снег, ты чувствуешь, как холодно?

Откуда здесь собака? Значит, она не умерла? Я думала, ее ужалила змея. А старуха готтентотка высосала яд, но и она потом умерла, и ее тоже похоронили в дикобразьей норе. В моем платье. Она посмела рыться в моих вещах, украла платье и не сообразила, как его надеть, привязала к поясу, а старые иссохшие груди висят поверх, как мешки. Здесь люди не ведают стыда, они прикрывают тело лишь для того, чтоб защитить от грифов. Но рано или поздно грифы раскидают камни и вытащат его труп… Избавиться бы от всего ненужного, стать чистой и ясной, как высушенный солнцем скелет, как очищенный от ракушек камень. Бегут чередой мои дни, раскачивается под потолком медная лампа… мы меняем туалеты по три раза в день, принеси мне воды… Как, ты посмел ослушаться? Я привыкла, что мои приказания выполняют беспрекословно… Никогда не доверяй рабу, дитя мое… Ты в рабыне видишь лишь женщину, а в женщине лишь рабыню… Я пришла сообщить вам: я выхожу замуж… Не в преисподнюю же я собралась, всего лишь в путешествие по пустыне… Мы будем идти по стране и составлять свою собственную карту. Sehen Sie mal, я день и ночь снимаю копии со своей карты. Aber nehmen Sie sich in Acht, люди здесь боятся своей собственной страны… Ветер разнесет по земле мои карты, и вот когда-нибудь одну из них найдет случайный путник…

Они вихрем несутся мимо нас, ничего не видя, глаза их слепо устремлены вперед: они все еще верят в землю обетованную.

Смотри — я не боюсь. Я просто устала. А он может идти без меня, я не знаю, куда он пойдет, но он не погибнет, будет кружить и кружить по одним и тем же тропам, точно по берегу острова…

Наверно, Элизабет задремала, потому что, открыв глаза, она видит, что луна передвинулась к дальнему краю их тента. Все еще тявкают шакалы, но сейчас они очень далеко. Собаки возле нее нет. Бедные детишки, лежат мертвые под обломками стены. Неужто их в самом деле убили бушмены? Ради десятка коров и овец погубить столько народу, разрушить ферму — какая бессмыслица!

Вот я лежу здесь. Убей и меня. Пошли еще одно стадо газелей, пусть они втопчут меня в землю. Положи рядом моих детей, все эти крошечные скелеты. Человек рождается в таких мучениях, человек способен вынести любые испытания…

Она с трудом садится и смотрит на сереющее небо. Адама все еще нет. В тот день, когда река унесла их вола, она тоже хотела броситься в омут и умереть, ей казалось, что она больше не выдержит. Смешно! Сегодня у нее есть право желать смерти, и, однако, она пальцем не шевельнет, чтобы ее приблизить. Как странно: чем глубже мы погружаемся в отчаяние, тем упорнее противимся тому единственному, что только и способно прервать наши муки.

Я устала, устала. Я не хочу жить и все-таки живу. Разве я могу позволить ему всю ночь бродить по пустыне в поисках еды для меня, может быть, даже несколько ночей, и, вернувшись, найти меня мертвой? Это ты не даешь мне погибнуть, одной бы мне не выжить.

Если у кого и было право покончить с жизнью, так это у тебя, когда твой хозяин приказал тебе сечь твою родную мать. Но ты не совершил самоубийства. Ты день за днем смотрел на гордую свободную вершину за морем и все-таки не сошел с ума и не погиб. Ты вытерпел два года жизни на этом проклятом острове…

…В ту ночь я забрался на свой утлый плот и поплыл, и вода зажурчала под моими веслами. Это журчанье врезалось мне в память сильнее, чем рев волн и треск ломающихся досок: в нем я наконец-то услыхал тайный, сокровенный голос свободы. И всякий раз, как я заново переживаю день, когда меня наказывали перед Дворцом на площади, я вспоминаю не кандалы и цепи, не плеть из девяти ремней гиппопотамовой кожи, не глумящуюся толпу, а чаек над головой. Я слышу их пронзительные крики и вижу, как они парят в потоках ветра. И даже сейчас, стоит моим мыслям унестись прочь от этой мертвой, безводной долины, я неизменно слышу чаек; а ночью, когда я засыпаю, в моих ушах звучит журчанье воды под веслами.

Сегодня мы не нашли воды, мы видели мираж. Переживет ли она эту ночь? Видно, у нее иссякла воля к жизни. Я непременно должен принести ей что-нибудь поесть и вдохнуть в нее жизнь, змея, черепаха, дикий арбуз здесь не помогут. Может быть, попробовать просить о помощи, молиться? Но кому? Аллаху, о котором мне рассказывала бабушка, Хейтси-Эйбибу моей матери, Иисусу Христу? Нет, я могу надеяться лишь на себя в этом мире, где есть только камни и цепкие корни, холмы, звезды, луна.

Он упрямо идет на лай шакалов. Один, в прохладе лунной ночи, он шагает очень быстро. В груди ширятся восторг и боль, оттого что он сейчас совсем один среди этих просторов, ему кажется, что в темноте границы мира отодвинулись еще дальше, все стало еще более непреложным и совершенным, черные тени обрели вещественность, как камни и кусты. И в то же время мир сейчас не такой жестокий, как днем. Он не стал добрым, о нет, но исчезла его враждебность, он ближе, доступнее.

Невозможно понять, шакалы ли бегают вокруг него, то приближаясь, то отходя в сторону, или просто звукам нельзя доверять на открытой равнине, но Адам всю ночь ходит и ходит кругами и настигает хищников лишь на рассвете. Он понимает, что преследование может оказаться таким же бесплодным, как погоня за миражем: да, шакалы лают, ну и что с того, может быть, они вовсе не охотятся, а дерутся друг с другом или играют, может быть, у них брачная пора. Он готов и к этому разочарованию. Но когда в брезжущем свете звери становятся различимы, он с изумлением и радостью видит, что шел за ними не напрасно: четыре шакала окружили у подножья бугра антилопу. Она стоит у каменного склона, стараясь защитить от них новорожденного малыша. Видно, шакалы выследили ее, когда роды только начались, потому что рядом лежит послед.