Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 71

— С каких пор ты стала слушать чьих-то советов?

— Помоги мне, Адам! — Она схватила его за руку, прильнула к нему.

Где-то там, в ночи, думал он, стоят два нагруженных добычей фургона, и как только настанет рассвет, караван двинется в путь, направляясь в Капстад, — белые бородатые охотники, их волы и слуги-готтентоты.

— Когда мы жили у готтентотов и я болела… — вдруг сказала она. — Почему ты не бросил меня и не ушел один?

— Как же я мог тебя бросить?

— Ты тогда не любил меня.

— Почему ты вспомнила об этом сегодня? — спросил он.

— Потому что я тебя люблю! — со слезами сказала она. — Господи, что же делать?

— Не огорчайся, — сказал он. — Пора спать. Ведь если мы хотим встать пораньше, ты должна успеть отдохнуть.

— Почему ты сказал «мы»?

— Я сказал: «Если мы хотим встать пораньше».

Она поднялась и начала было расшнуровывать корсаж, но вдруг ее пальцы замерли.

— Зачем ты раздеваешься? — спросил он. — Тебе, наверно, надо заново привыкнуть к платью.

— Ты хочешь, чтобы я осталась в платье?

Не отвечая, он расстелил на сене кароссу и лег.

— Иди ко мне, — позвал он.

Она легла рядом с ним, как всегда, но сейчас, в платье, казалась чужой.

Он обнял ее. Если это конец, думал он, если это в самом деле их последняя ночь, он должен любить ее до утра, не отпускать ни на миг, должен оставить на ее теле следы, вечные, как его шрамы. Но он не мог. Она была слишком далеко от него.

Он пролежал всю ночь без сна, не шевелясь. Наконец в пещеру просочился рассвет.

Тогда он слегка дотронулся до ее плеча и прошептал:

— Пора.

— Я не сплю.

— Ты что же, так и не заснула?

— Нет. — Она с усилием села в своем изжеванном платье и вздрогнула от утренней свежести. — Адам…

— Сейчас разведу огонь.

Есть не хотелось, было слишком рано. Он заварил листья дикого чая в старом котле, который нашел когда-то на ферме, и они стали пить этот чай, обжигаясь.

Потом он подошел к порогу пещеры, где любил стоять, и выглянул. Над морем лежал густой туман, сквозь него с трудом пробивалось солнце.

Она тоже подошла и встала с ним рядом. Он положил ей руку на плечи и только тогда почувствовал, что она нагая.

— Где же твое платье?

— Мне оно не нужно.

— А как же фургоны? И люди твоего племени? Как же Капстад?

— Я никуда не поеду. Я остаюсь здесь.

— Ты… ты хорошо подумала?

Она кивнула.





— Может быть, другого случая никогда не будет.

— Пусть. Я решилась.

— Ты просто сошла с ума.

— Да. Мы оба сошли с ума. И потому остаемся. Здесь наш дом, наша родина. — Она провела вокруг рукой, указывая на море, на дикий негостеприимный мир под жалобными криками чаек. — Больше у нас ничего нет. Мы остаемся здесь навсегда.

Она произнесла это как приговор, подумал он.

И снова вспомнил разбросанные по лесу трупы слонов.

В то утро они нашли на берегу, среди выброшенных на песок водорослей и мидий, среди фарфоровок, морских звезд и морских ежей, одну-единственную раковину бумажного наутилуса — хрупкую колыбель забытых яиц, которая почему-то уцелела, несмотря на всю ярость волн.

Как они потом вспоминали конец того лета, конец тепла, что сохранилось в их памяти? Солнце вставало все позже, все раньше садилось, день незаметно убывал: по утрам туман долго не рассеивался, дни стояли прозрачные, ясные, лучезарные; сетуя, ворковали голуби, ласточки собирались в стаи, готовясь лететь на север. Просторы казались все шире, огромней, мир словно раздвигался в лучах почти негреющего солнца; ветер словно прилетал к ним из еще более дальних краев и истощал по дороге все свои силы. И от сознания хрупкости, непрочности еще острей щемило душу. Вечерами у костра они подолгу молчали.

— Хорошо, что моя мать не видит, как сшита эта каросса, она бы в обморок упала. Если в детстве у меня стежки получались недостаточно мелкие и ровные, она заставляла меня все распарывать и шить заново. В саду бегали мальчишки, играли, а я сидела взаперти с шитьем, — как же я его ненавидела!

— Неужто ты совсем не скучаешь о Капстаде?

Она поднимает голову, на лице ее играют отблески костра.

— Конечно, скучаю. Иногда.

…Осенние аукционы, толпа, владельцы виноградников и арендаторы… прогулки с важными гостями в Констанцию, фламинго, которыми они всегда любуются, остановив карету… на Львином хребте палят из пушек, вьются флаги, на набережной народ, суета… мать всегда запрещала ей смешиваться с толпой простолюдинов на пристани, но что ей запреты… завтра отплывают суда в Патрию и в Батавию, нужно успеть написать письма… звучит клавесин, горят свечи, дробясь в хрустальных подвесках канделябров, бесшумно снуют с подносами босоногие рабы, обмахивают гостей опахалами из страусовых перьев… дядя Якобс с отцом играют в шахматы в саду… когда матери нет дома, она носится во дворе с детьми рабов, хохочет, играет в их игры. Неужели тот мир все еще существует? И мать по-прежнему сетует на судьбу? Отец, наверное, еще больше замкнулся. Да полно, живы ли они все?

— И ты скучаешь о Капстаде, я уверена, — с вызовом говорит она.

…Рассказы его матери и бабушки о пламени, которое пляшет над кратером вулкана Кракатау, о прекрасных гибискусах и лотосах, о жасмине, коричном дереве и гвоздиках, которые так сладко пахнут, о бегстве Мохаммеда в Медину, о славных войнах полумесяца. Маленькая сухонькая старушка с ее мудрым фатализмом, наивная вера матери, которая путала Христа с Хейтси-Эйбибом и не отличала волю божью от воли хозяина…

— Матушка Сели, ты сбиваешь моего сына с пути.

— Глупенькая, я ему о белом свете рассказываю. А я его повидала, свет-то.

— Откуда? Из черного трюма?

— Зачем же из трюма? Раньше я его видела, в молодости. Где я только не была — и в Паданге, и в Смеросе, и в Сурабайе. Тогда я была свободной.

— Ты и сейчас свободная. Хозяин вон отпустил тебя на волю.

— Пусть он этой волей подавится.

— Что ты, матушка Сели, как у тебя язык повернулся, ведь он — хозяин!

— Хозяин? Раб он, а не хозяин. Раб своих рабов. Что он без них? Пустое место. Ты слушай, Адам, слушай, что я говорю.

— Не смей забивать голову моему сыну такими крамольными мыслями! А ты, Адам, слушай свою мать и хозяина, понял? Забудь, что сейчас говорила бабушка!

Вот он стоит у верстака и обтачивает ножки для стола, из-под рубанка сыплются кудрявые стружки, ноздри щекочет запах можжевельника. Вот поднимается на гору за дровами, глядит на раскинувшееся внизу море… Изюм на чердаке… Осень, урожай убран. На гумне молотят зерно, с виноградников несут полные корзины и высыпают в давильни, а потом, держась за брус, давят спелые кисти, пляшут на них, прыгают, не чуя под собой усталых ног, ягоды лопаются, между пальцами с чавканьем вылезает благоухающая мякоть, в подставленный внизу бочонок струей льется сладкий сок. Оставшуюся массу протирают через сплетенную из бамбука циновку, сливают виноградное сусло в огромные чаны и оставляют бродить, и вот оно стоит много дней, кипит, пенится. А потом везут вино в город, Адам сидит высоко на бочке, похлестывает длинным кнутом сытых раскормленных волов, рядом бегут собаки, прыгают, заливаются лаем. Вот и гавань, там грузят корабли, которые поплывут далеко-далеко — в Амстердам и в Бютензорг, в Тексел, конечно же, в Серабангу и Сурабайю, о которых рассказывала бабушка Сели, и во все концы света повезут выжатое им вино, повезут на свободу…

— Да, я скучаю. Но Капстад так далеко. А мы здесь счастливы, верно?

— Конечно. — Ее большие глаза безмолвно глядят на него, застенчиво спрашивают, соглашаются.

— Может быть, ты жалеешь?

— Жалею? Нет, нет. А ты?

— Мне-то о чем жалеть? Но ты стала часто говорить о Капстаде.

— О чем-то ведь надо говорить.

— Раньше, когда мы только пришли сюда, ты о нем совсем не говорила.

— Тогда было не до Капстада. Все было так ново, так незнакомо и прекрасно.