Страница 9 из 29
— То верно, — согласился Григорий, — в войну всем трудно было. Только другие с нее и совсем не пришли. Как вот Аверкий. А мы…
— Это что же здесь происходит?
Ветви внезапно раздвинулись и показалось лицо Дмитрия.
— Рабочий день, жатва, а тут пир горой. Чего это ты, мать, устраиваешь?
— Так все равно здесь одни пенсионеры да приезжие, — отшутилась Александра.
— Да лодыри, да расхитители социалистической собственности, — в тон сказал ей Дмитрий, глядя на Костю.
— Чего ты уж так-то, Аверкиевич? — отозвался тот.
— А что, это не ты вчера с дороги зерно увез?
— С какой дороги?
— Не притворяйся, отвечать будешь по всей строгости закона.
— За что? — возмутился Костя. — Шофер просыпал, а я собрал только…
— А отвез куда? Учти, судить будем!
Дмитрий окинул взглядом стол и ушел в избу.
— Ну, люди! — сказал Костя, натягивая на потный лоб фуражку. — Все им не так!
И пошел обиженный.
— Постой, — закричал ему Мишка. — Я с тобой!
— Ты зачем приходил-то? — спросила его Александра.
— Справку для собеса мне, стажа не хватает, — быстро объяснился Мишка. — А если написать, что в колхозе я, то…
— А ты разве был в колхозе?
— Нет, но… Э! Да я лучше завтра зайду…
— Заходи…
Александра задумчиво смотрела ему вслед.
— Справку ему!
— Брось, — тронул ее за рукав Григорий. — Брось! Давай лучше выпьем. За Аверкия. Вечная память…
Александра опустилась на лавку, закрыла косынкой лицо и заплакала. И весь день до вечера, что бы она ни делала, думала только об Аверкии.
Солнце одело в розовое травы за рекой. Тень от моста ушла далеко по воде и легла на крутой берег, а Александра все рассматривала фотографии мужа. В комнате чуть слышно потрескивало что-то: может, рассыхалось, предвещая непогоду, сито, а может, возился где-нибудь состарившийся вместе с хатой домовой. Иногда Александра верила в него, особенно с тех пор, как уехал Аверкий. Иногда ей казалось, что и война, и все последующие невзгоды стали возможны от того только, что уехал из дому Аверкий, а будь он дома, и войны никакой бы не было.
Свадьба у них была веселая. Маленький Никанор Свириденко запевал тоненьким голоском:
И захмелевшие басы, подхватив, сердито гудели, остерегая незнакомого Ваню:
Аверкий сидел, наклонив упрямую голову, с оттененными белой рубашкой смуглыми щеками, и, когда басы, нарастая, добирались до самых низких своих нот, у Александры все холодело и обрывалось внутри. Потом гости разошлись, и они остались в пустой комнате одни…
Провожали его на фронт на второй день после начала войны. Александра помнит: в передней, распахнув окна, поставили столы; на дворе стояла жара, но в комнату почему-то тянуло холодом и у нее озябли ноги. По избе было трудно пройти — все вещи сдвинулись со своих мест, потеряв свое прежнее значение.
Свириденко — бывший дружка — два раза начинал песню и оба раза замолкал смущенный: не подходила песня к моменту, ни одна в мире не подходила.
Александру оттерли от стола, она сидела на сундуке, за спинами других и все отсчитывала: не сейчас еще, и не сейчас, и не сейчас. Она знала, что наступит момент, после которого все в мире разделится на то, что было до него, и на то, что будет после. И этот момент наступил. Все встали, стали натягивать пиджаки, до того висевшие на спинках стульев. Аверкий отыскал на стене кепку, снял ее с гвоздя и, повернувшись, сказал:
— Ну, теперь, мать, все!
И это было действительно все, и все, что он делал сейчас, делал в последней, более уже неповторимый раз. Он шел к порогу в последний раз, целовал в последний раз детей.
Они вышли во двор. Вокруг толпился народ — по старой, установившейся с годами привычке все самое важное и серьезное совершалось не без участия Аверкия. Вокруг были односельчане, товарищи, друзья. Те, кого брала война в первую очередь. И они все собрались тут.
Братья Французовы стояли: кряжистый, чубатый, с редкой проседью в бороде Ефим, весь какой-то едкий, с маленькими поблескивающими глазками из-под тяжелых надбровных дуг, и Митрофан, в сандалиях на босу ногу и в кожаной фуражке, на которую сзади загибались белые волосы, — лекарь-самоучка, ветеринар.
Ваня Подоляка явился в городском пиджаке. Ваня вырос в семье такой бедности, что не будь советской власти, ходить бы ему всю жизнь в батраках, а он вот вышел в агрономы, работал в важном сельскохозяйственном учреждении. Его могли призвать в городе, но он, услышав весть о войне, поспешил в село, предпочитая, чтобы его призвали именно отсюда, вместе со всеми.
Подальше стоял Свириденко Никанор, отец самой большой в колхозе семьи; когда пришла пора Ване Подоляке ехать в город на учебу, Никанор отдал ему свои единственные сапоги, справедливо полагая, что, когда придет пора ехать в город его сыновьям, найдется кто-нибудь, кто позаботится и о них.
И много всякого народа собралось в тот день на Аверкиевом дворе.
Ветер трепал прибитые к трибуне флаги. Аверкий шел к машине, держа в одной руке узелок, а другой полуобняв Александру. Он бросил узелок в кузов, повернулся к ней — она закричала…
Ее уводили в дом, а она кричала, вырываясь из рук, поворачиваясь туда, где, косо срезая досками ветки деревьев, трогалась машина, в которую последним, перенося ногу через задний борт, впрыгивал Аверкий…
Поздним вечером Александра вошла в дом. В комнате слышалось ровное дыхание Дмитрия, набегавшегося за день по полям. Александра постояла над сыном: спать тому оставалось недолго: летом рано загорается утренняя заря…
ЗАЗИМОК
Утром Гажулла ходил проверить, можно ли пахать: весь сентябрь лило, как из ведра, и хотя с уборкой управились рано, с зябью дело подвигалось туго. Когда зарядили дожди, все соседние бригады одна за другой перебрались поближе к жилью, и только Гажулла, в тайной надежде на то, что ему все-таки удастся вспахать положенное, все тянул да тянул с переездом и дождался-таки своего. В октябре наступила хорошая погода: ночью вызвездило небо, и скошенные поля под прозрачным воздухом легли просторно золотисто-грустными полосами. Начались светлые, спокойно-ясные дни. В такие дни хорошо возить нарубленную для хозяйственных нужд талу, чувствуя при этом едва ощутимое тепло все более холодающей погоды и упругую гибкость тоже нахолодавшей лозы. В деревне теперь затишье, и, пользуясь этим, учатся летать гуси.
Мужчины постарше, праздные от схлынувшей работы, сходятся к кузнице и сидят там, вдыхая запах горящего угля, смоченного водой. На реке настывает лед, и кто-то одиноко в середине разогретого слабым солнышком дня все тюкает и тюкает топором, починяя забор или выполняя еще какую-нибудь неспешную работу, все лето откладываемую на потом.
Эх, хорошо теперь в деревне. И если бы не зябь…
Вид поля показался Гажулле сносным для пахоты, и, идя назад, он залюбовался перелесками, из которых уже ушло лето: деревья пышно — фейерверком багряных и желтых листьев — прощались с теплом.
— Ну, как? — спросил Гажулла, проходя мимо трактора Вальки. Она, ладная, щегольски одетая в капроновую куртку, делавшую ее широкой в плечах, что-то крикнула непонятное в ответ. Нравилась Гажулле эта девчонка, присланная из техникума на практику, за ее ровный и покладистый характер, серьезное отношение к делу, Гажулла как-то починил ей разносившиеся сапоги, вставил в тракторе вместо разбитого стекла фанерку — при его характере большего прилюдно он не сделал бы и для родной дочери.