Страница 7 из 29
В это время раздался смех в сенях и мужской голос спросил:
— Дома?
— Дома, — ответила дочка сестры, которой было поручено стеречь Михаилов покой. — Спит еще!
— Не сплю я, — откликнулся Мишка. — Чего надо-то?
— А-а, не спишь, — ввалился к нему в комнату человек. — Тебя-то мне и надобно. Складываю вчера с женой сено, говорит: «Мишка Осиноватый приехал». — «Как приехал?» — спрашиваю. Ну, думаю, схожу, проведаю. По такому случаю и выпить можно. Да, может, ты не пьешь? Пьешь? Ну, это другое дело! Манька! — распорядился он. — Дай нам закусить чего…
Человек оказался Костей Ознобишиным, бывшим Мишкиным соседом через два двора.
Жил Костя со своей вечно больной женой в невысокой хатке, где в сенях стояли сундуки с мукой и висели ружья, а в избе перед иконостасом и зимой и летом горела, отражаясь в стеклах старинного шкафа, лампадка. До войны Костя работал в совхозе, хотя что и как он там делал, какую должность правил, не знал никто. В войну с фронта вернулся едва ли не первым, с простреленной рукой, одно время работал агентом в районных финансовых органах, потом уволился, а на что жил сейчас, тоже никто не знал, хотя в то же время водилось у него в достатке и хлеба, и масла, так что если бы сравнить его с кем, то жил он не беднее других и не хуже.
Вот этот самый Костя стоял сейчас в дверях и смотрел на Мишку.
— В самом деле, собери чего, — сказал Осиноватый племяннице.
Они устроились сзади сарая, в невидимом с улицы палисадничке, где пахло непрогретой землей и цвели ноготки.
— Ну, начнем, что ль? — сказал Костя. Он первый опрокинул водку в рот, посидел, затаив дыхание, потом выдохнул воздух и стал закусывать.
— А ты, слышал, после войны в Ташкенте жил?
— Да, на железнодорожной станции.
— Вот! — поднял торжественно палец Костя. — После коллективизации где только наш брат не побывал — на Камчатке, в тундре, в тайге. А тебя вот в Азию, в пыль-пески, увело. Справедливо это, а? Ну, и что эта Азия собой представляет? Слышал, жара да песок. Вот яблоко разве что одно. Но его раньше и здесь хватало. В стукалюковском саду, помнишь?
От слов Кости, от выпитого, от того, что сидел сейчас Мишка дома, кружилась у Осиноватого голова. Ему вдруг вспомнилось давнее, обидное, что пришлось когда-то перетерпеть, теперь уже даже неизвестно, по чьей вине.
И, словно угадав Мишкины мысли, Костя произнес:
— Много тогда о тебе говорили, когда уехал…
— Что ж именно?
— Разное. Не по своей, мол, воле ты. Аверкий все…
— Ну это зря! — запротестовал Мишка. — Аверкий тут ни при чем! Я сам…
— Ну а сам — и сам, и разговаривать нечего, — согласился Костя. — Хотя и сам, если подумать, тоже от хорошей жизни не побежишь.
— Я сказал: сам! Значит, сам, — рассердился Мишка. Он тоже выпил, посидел, сжав зубы, потом, задышав, глухо спросил:
— А она… все здесь живет?
— Кто, Александра? — догадался Костя. — Тут с сыном своим, агрономом.
— А Аверкий погиб?
— Да, в войну.
— Дела-а, — протянул Мишка.
Собственно, дел у него здесь было немного. Он хотел только получить одну бумажку, справку, нужную для собеса, и рассчитывал так: получит он ее и сразу уедет, что ему тут делать, в самом деле? А вот сейчас почувствовал, что уезжать быстро и не хочется и что это сильнее его воли и желаний.
— Знаешь что? — сказал он Косте. — Своди меня к ней, к Александре, а? Вот ужо и пойдем…
Дом Аверкия стоял удобно: двумя стенами, где окошки, — на улицы, а двумя другими — на речку и сад. Сначала он стоял поперек своего нынешнего направления, но сгорел, и его возвели по-новому, уже на теперешнем месте, и снова неудачно: одна стена пришлась на заваленный погреб, просела, и ее все время приходилось подновлять. Однако он едва ли не первым в деревне был подведен под железную крышу — с дороги хорошо виден его деревянный фронтон с черным провалом прорези для дверцы. На чердаке, на кирпичных боровах, летом сушили табак, зимой к стропилам подвешивали мешки с соленым салом. Дом еще несколько раз горел, у него обрушивался потолок у труб, но его чинили, и с годами он не только не дряхлел, а становился крепче, прочнее.
Мишка стоял, рассматривая дом, когда его из окна увидала Александра.
— Заходите, — крикнула она и сама вышла на крыльцо.
Много думалось Мишке об этой встрече. Хотелось прийти судьей, победителем, а вышло вот как! Все старое, старательно зажимаемое в кулак, вдруг хлынуло в него, он только и смог сказать:
— Здравствуй, Александра!..
Да полно! Она ли это когда-то дожидалась его осенними темными ночами… В туго повязанном платке Александра выходила к воротам, а он, воротившись с мельницы (ездил с Алешкой Стукалюком на мельницу в Криницы; покупали в кооперации водку и потом, выпив, обратной дорогой задирали всех встречных и поперечных), шел по улице, посунув вниз по икрам голенища хромовых сапог, и знал, что она ждет его.
От промерзшего плетня тянуло холодом. Пахло дегтем, сбруей, тележным железом — кто-то возвращался из соседнего села, гремя колесами по убитой морозами земле.
Позади них шумел стукалюковский сад, заносимый блуждающими меж деревьев листьями. В темноте, сладкой, предзимней, пахло яблоками, которые в первый раз ссыпали в общий амбар.
Он целовал Александру, запрокидывая ей лицо, чувствуя на губах холод ее кожи. О чем говорили они тогда? Да и говорили ль вовсе? Перед утром становилось холодно, на траве оседал иней, на реке, просыпась, кричали гуси, а он все никак не мог проститься и уйти. Ах, время, время, и что ты только с нами делаешь!
Сейчас Александра внимательно смотрела на него: постарел, седина на висках, хороший костюм…
— Как живешь-то? — спросила она.
Как ни странно, но в Александре пробудилось что-то давнее, смутное, по-настоящему хорошее, такое, что, казалось, давно умерло в душе или вообще не было ей свойственно. Что там было позади? Детство, запах трав, игры на выгоне, похороны Елены Дмитриевны, учительницы, что еще?
— Живу-то? Нормально, — откликнулся он. — На пенсию вышел. «Волгу» имею. Старший сын по торговле пошел…
— Значит, и дети есть?
— Есть.
— А характер?
— Укатали Сивку крутые горки!
— Значит, перебесился?
— Пожалуй. Молод, горяч был.
Она все смотрела на него: всерьез говорил или так, для того только, чтобы что-то сказать. Неуж до сих пор притворяется?
Время тогда, в тридцатых, подходило крутое, строгое. Уже строился на пустыре, на песчаной возвышенности за рекой, совхоз, уже заезжий лектор толковал в избе-читальне о материальной основе коммунизма в деревне; Аверкий с председателем Лукой Ивановичем ладили колхоз, и нужно было становиться на ту или иную сторону.
И становились: наибеднейший из всего, села Николай Жуков вдруг пойман был на поджоге отобранной в общую пользу стукалюковской мельницы. Сбежал из-под стражи высланный на Север старший Стукалюк. Его было уже совсем нагнали в соседнем селе Степанове, но он снова ушел, полыхнув на прощание топором милиционера и понятого. И сразу в воздухе словно повеяло дымом пожаров, которым скоро гореть в ночи, ознобом готовых разлететься в любую минуту стекол, тоскливой маятой остановленных в глухом месте телег.
Мишку все это беспокоило мало. Он пил беспробудно, буянил, завел себе дружков — Алешку Стукалюка, племянника бежавшего, и неизвестно откуда взявшегося в селе Петьку Лагаша. Вместе с ними не раз, раздирая гармонь и рубаху, лез в драку с парнями соседней улицы (называлось «того хутора»). И — пил, пил, пил…
Черт его знает, сколько парней было на селе, — связался именно с этими. И если б было в них что-то особенное, а то так…
Стукалюк-младший скоро сел в тюрьму за воровство, а Петька Лагаш замерз на крещенье. Вздумалось ему среди ночи, пьяному, сходить в совхоз к девкам, шел он напрямик, по льду, и угодил в иордань, вырубленную для баб. Из проруби-то он еще выбрался, да по морозу недалеко ушел: утром по его следам и определили все, как по картинке.