Страница 4 из 29
Тут громко заплакавший Гусенок — Леська, заломив руки, несколько раз окунул его в пыль лицом — вырвался. Он с остервенением ударил ногой в Леськин бок и бросился бежать (Лекарев догонял его), издалека несся его рыдающий, гундосый от обилия слез голос:
— Подожди! Я все скажу-у матери-и! Я все скажу-у…
Петька тоже едва не заплакал. Он ушел на берег и долго сидел в кустах чилиги, над кручей у амбаров. Перед ним, раскинувшись, лежала вся Ново-Александровка. После года работы в родном селе Петькиного отца перебросили председателем на укрепление колхоза сюда, в это невзрачное село с грязным прудом посередине и буйными зарослями лопухов и тальников ниже плотины — на «Острове». В домах попросторнее, попригляднее других — домах выселенных кулаков — располагались школа, медпункт, правление колхоза. От двухэтажного сельсовета к единственному дереву на берегу пруда тянулась проволока — антенна засунутого в шкаф пропыленного неработающего радиоприемника.
В селе были и еще деревянные двухэтажные дома из литых сосновых кряжей на каменном фундаменте, с затейливой резьбой по наличникам. И это несмотря на степное бездорожье и фантастическую удаленность поселка от железной дороги: Ново-Александровка входила когда-то в пределы Уральских войсковых земель и в ней жили зажиточные казаки. Теперь, после войны, о строительных материалах приходилось только мечтать. И все-таки Ново-Александровка как-то держалась, избегая участи соседнего хутора Мирошкина, где в войну прекратил свое существование колхоз имени Чапаева.
Хутор Мирошкин находился в двух километрах от Ново-Александровки, и Петька с мальчишками не раз бродил там среди ветхих плетней, отравевших глиняных валов, искривленных жестокими морозами деревьев. Еще сохранились ряды аккуратных гумен с ровной травой, а в зарослях крапивы полыни и пырея валялось немало металлического дрязга: бывших кастрюль, тазов, ведер самодельной выделки.
Имелось там в ольховых зарослях и песчаное местечко для купания, куда стекалась прежде вся мирошкинская «мельгузня». Теперь на этом чистом песочке среди обступивших его кустов осоки было почему-то страшно раздеваться: казалось, вот начнешь сбрасывать одежду, стягивая через голову рубашку, а тут кто-нибудь и схватит тебя…
Страшнее же всего были «живые» среди нежилья колодцы (из них брали воду для ближних бригад) — один с воротом и скрипучей цепью, другой с тяжелым грузом на деревянном журавле.
Впрочем, в Мирошкине и сейчас еще теплилась жизнь тремя подворьями. В одном жил придурковатый Ваня Игонькин с матерью, в другом — бабушка Сладкова, а третий дом, с скворечником на крыше и садом, принадлежал старику Пустобаеву. Последний мог бы и переехать к сыну в Ново-Александровку, но жил на старом месте единственно из-за сада, хотя тот и начал уже подсыхать.
Как-то летом у Игонькина загорелся сарай, пламя с которого грозило перекинуться на подворье Пустобаева. Отец послал на пожар все наличные подводы с бочками воды, и Пустобаев на другой день приходил благодарить ведром зеленых сладко-кислых яблок, от которых отец отказался.
Мирошкинские деревья и сейчас зеленели вдали. А ближе сюда, к Ново-Александровке, в зыбком мареве среди желтых косм ковыля просматривались очертания стана тракторной бригады. Там смутно вырисовывались тракторы и синели дымы — полевые работы все никак не кончались.
Петька вздохнул и направился домой…
Там ему как будто засветила было надежда: между домом и сараем топтался рослый жеребец с лоснящимися ляжками и клочьями желтой пены на упряжи. Это значило, что отец собирается в поездку по полям, а туда с собой он нередко прихватывал и Петьку. На миг Петька почти явственно услышал тугой скрип отливающего зеленым пера на крыле убитого селезня и увидел монетки желтых круглых перышек куропатки — в тарантасе, в сене под ряднинкой, отец постоянно возил ружье и иногда позволял себе в степи выстрел-другой. Вообще с отцом было интересно. В его ногах вечно тряслись какая-нибудь толстенная книга или пачка газет, в степи он вел долгие разговоры с людьми, работающими там, а в это время можно было из растения с резким запахом вырезать отличную зеленую дудку или обобрать красную от ягод полянку, покрытую трехпалым клубничным листом. Вот почему заныло в тайной надежде Петькино сердце.
Поначалу все складывалось как будто так, как ему хотелось. Уезжавший с отцом председатель сельсовета, рыжий щербатый мужик Степан Соколов, скаля в улыбке свои большие желтые зубы, присел рядом с Петькой и доверительно спросил:
— Ты в каком же классе учишься, а?
Из тарантаса, глядя на них, улыбался хромой Петр Дергилев, колхозный счетовод, с портфелем на коленях. Он был много моложе и отца, и председателя Совета и одевался щеголеватее их.
— Ты лучше спроси, как его с вашим Коляней баба Любаня из своего огорода шуганула.
— Да ну! — удивился Соколов. — За что?
Вокруг жеребца ходил конюх Ефим Французов и похлопывал его по крупу ладонью — то ли бил слепней, то ли поправлял сбрую.
Из летней кухоньки, похожей на сарай, показался отец, который наскоро перекусывал перед дорогой.
— Это как же так получается, Афанасий Иванович? — обратился к нему Ефим. — Обидел он меня…
— Кто?
— Пашка.
— Что такое?
— Ну как же, частушки про меня пел: с самого, мол, Покрова возит он себе дрова.. Колхозных жеребцов, значит, я в своем хозяйстве использую. Обидел он меня…
— Так это он когда еще пел? — удивился отец. — Зимой?
— Ну так что? Оскорблять все равно никому не положено.
— Да ну тебя, — отмахнулся отец. — Занимаетесь черт те чем, от этого и молодежь портится. Впрочем, я не про Пашку!
Отцу некогда. Он занят с уполномоченными. Их всегда много в Петькином доме. Иные, как к себе домой, приходят даже когда отец в отъезде. Например, Тарахтиенко, толстый, добродушный с тесными очками, режущими переносицу, и бородавками на лице, которого в Петькиной семье знают еще с довоенных времен. Вечерами, не дожидаясь приглашения, он стелет на полу в переднем углу свое пальто и, разувшись, несет назад к печке добротно смазанные дегтем сапоги с аккуратно навернутыми на них портянками. Тарахтиенко — механик МТС, нужный человек, и отец легко сносит его. А вот другой уполномоченный, в черных стеганых штанах и в черной же наглухо застегнутой рубахе под пиджаком, тот — птица. Перед тем, как заснуть, он что-то долго говорит отцу приглушенным злым голосом, поминутно оглядываясь, словно боится, как бы не услышали его посторонние: все, что он говорит, — государственная тайна. Петька готов поклясться, что утрами мать издевается над уполномоченным, ставя перед ним алюминиевую миску с маслом, которое он достает оттуда большой деревянной ложкой.
Впрочем, у отца и без уполномоченных забот хватает. Наступает лето, а сев все никак не кончается. Травы мало, стоит жестокая сушь — когда в селе поливают огороды, за водой приходится спускаться все ниже и ниже: пруд пересыхает. Сев не кончили, а уже пригнали комбайны из МТС. Они стоят у амбаров, с облупившейся краской и унылыми шнеками, и возле одного из них меж снятых полотен, шестерен и деталей ползает на коленях, починяя, комбайнер Иван Мирошкин. Недавно Петька видел, как, сбив пальцы о маховик барабана, Иван запустил молотком в облезшую железную боковину комбайна и заплакал злыми скупыми слезами:
— Ты же все жилы уже из меня вытянул, гроб, гад, кровопиец!
Так что было отцу сейчас не до сына. Он решительно вспрыгнул в тарантас. Ефим, приминая одной рукой сено в бричке, передал другой ему вожжи, и все трое — отец, председатель Совета и Дергилев — быстро покатили со двора. Оставшимся на подворье было видно, как дрожали, свесившись с тарантаса, длинные поломанные стебли каких-то трав. А вскоре и все исчезло на дороге.
Между тем свечерело. Мать переделала все дневные дела — она печет хлеб для колхоза — и сейчас, вынув из печи на стол и накрыв их полотенцами, чтобы «отошли», хлебы третьей «смены», отдыхает — сидит на каменном порожке сеней. Рядом с ней, привалившись спиной к стене, жует беззубым ртом горячий хлебный мякиш старичок из Белоруссии, который пасет овец. Все в селе к старику относятся как к ненужному и пустяшному человеку, а вот мать находит о чем с ним говорить: есть в ней сочувствие к людям. Как-то по осени двигалась по улице странная группа людей, которые вели за собой коней с торбами, притороченными к седлу, останавливаясь у каждого подворья, просились на ночлег. После выяснилось, что это были пастухи из другого колхоза, пригнавшие скот в Ново-Александровку на зимнюю кормежку — год был урожайный, сенной. Так вот, когда парням отказали в очередной раз в ночлеге рядом, на соседнем дворе, — слишком много было и людей, и лошадей, — мать закричала: