Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 29



— Это в следующем кабинете, — объяснил плотник. — Но его нет. А вы мне папироски не дадите? С утра не курил.

Я протянул ему пачку сигарет и огляделся. В кабинете был еще один человек. Он сидел на стуле над телом погибшего, казалось, довольно безучастно. Однако время от времени он резко наклонялся вперед и, оскаливая зубы, прикусывал нижнюю губу — будто пытался удержаться от смеха. Всякий раз после этого он отворачивался к окну, сидел, обессиленно опустив плечи, потом снова оскаливался. Говорили, у электрика не было ни кола, ни двора и ни одного близкого человека на целом свете. Однако вот, видимо, кто-то нашелся, приехал…

Я прикрыл потихонечку дверь и ушел.

В гостинице Перетятько ожесточенно спорил с Иваном Васильевичем, что-то доказывал ему.

— Да ну тебя! — отмахнулся от него Иван Васильевич. — Давайте лучше в гости, что ли, куда пойдем. У меня тут знакомый учитель есть… Ты как? — обратился он ко мне.

Через полчаса мы уже вваливались в просторный со множеством высоких распахнутых дверей дом, и учитель, простоволосый, грузный, тяжело дышащий от жары, поочередно пожимал нам руки и в притворном ужасе говорил:

— И чем я вас только угощать буду? Вы, небось, и горькую пьете, и раков вам подавай!

— А что, есть раки? — оживился Иван Васильевич.

А еще через полчаса, когда от раков осталась лишь шелуха на тарелке, мы пересели за другой стол, чтобы играть в домино. Иван Васильевич, враз отяжелев, пустился в политичнейшие разговоры с хозяйкой, а между Перетятько и учителем тотчас вспыхнул спор — старинный, давний, о значении добра и зла в нашей жизни.

Перетятько то и дело забывал ставить костяшки домино, он горячился, размахивал руками. А учитель говорил мало, негромко, внимательно следя за ходом игры.

Хозяин рассказывал:

— …Чинил крышу, упал. Там и высоты-то было, наверное, метра полтора, да, видно, ушибся. Ему бы к врачу — он не захотел, выпил водки и утром пошел в поле. Полдня работал — замирал и переставал дышать при каждом неудобном движении. Пока, не заметили. Сказали: «Иди, Михайлович, домой». А он посовестился. Вчера, дескать, у бригадира отпрашивался, так стыдно еще и сегодня…

— И что же? — ехидно спросил Перетятько.

— К утру помер, — сухо сказал учитель.

— Чепуха собачья! Иносказание! — набросился на него Перетятько. — Совесть есть удел слабого, а нахальные, себялюбивые этим и пользуются. Вот хотя бы и с теми доярками на реке. Ведь там, рядом с утопающей, была и еще одна девушка, но поплыла к бережку — к берегу, к бережочку!

— Что ты этим хочешь сказать? — спросил Иван Васильевич. — Что не надо было приходить на помощь?

— А ты вот у него спроси! — показал на меня Перетятько. — Спроси, помнят ее, ту, что бросилась помогать, какой она была?

Я пожал плечами.

— Во-от! — торжественно сказал Перетятько. — Во-от! А ты рассуждаешь…

В комнате установилось молчание. Всем вдруг стало неловко и тяжело.

В это время на дворе потемнело, ветром вздуло штору на окне, с улицы потянуло свежестью — мельчайшими водяными брызгами от столкнувшихся в воздухе капель: на дворе начинался ливень.

— Смотрите, — сказал Иван Васильевич, подошедший к окну. — Что это там?

Дождик шел полосой, захватив только нашу сторону села, а дальше, сквозь его кисею виднелся косогор, над которым светило солнце. По косогору двигалась процессия.

— Электрика хоронят, — сказал учитель.



Сзади гроба шли музыканты, один из которых был на деревяшке. Музыки не было слышно. Только вспыхивали на солнце трубы да траурно, сотрясая воздух, бил барабан. Один из идущих за гробом чуть приотстал, завернул к палисаднику, где стояли люди, пожал там кому-то руку, постоял, поговорил, стал догонять ушедших — в последний путь покойного провожали случайные люди.

Наконец, процессия перевалила за гребень и скрылась за косогором.

И сразу солнце погасло и там. Грохнул гром. Я выскочил наружу и побежал вдоль улицы.

— Ты куда? — закричал мне вслед Иван Васильевич.

Я махнул ему в ответ рукой: именно в эту минуту мне захотелось побывать у Безродных…

Когда я возвращался в гостиницу, дождик уже не шел — сеялся. Может, поэтому, не глядя на него, прямо под окнами нашего номера на дощатом танцевальном пятачке собиралась молодежь.

Чуть поодаль от площадки стояли группкой рабочие заводов в необмятых спецовках, заблаговременно — до начала уборки — приехавшие ремонтировать комбайны в совхозах: сегодня у них был первый, еще не занятый день, и они просто так, по отсутствию забот, решили подышать свежим воздухом. С ними разговаривал сильно подвыпивший Перетятько.

— Отдохнешь теперь, — поприветствовав меня, кивнул он головой в сторону веселящихся. — Эта музыка теперь надолго!

Однако вид у него был довольный…

Ночью я спал плохо. И не потому, что по-настоящему хорошо спится только дома. Я вновь и вновь вспоминал прожитое за день — степь, дорогу, мокрые травы, шум сливаемого в бидоны молока и вместе с тем сумрачное лицо женщины, людей, идущих за гробом, траурный звук барабана, угадываемый лишь по сотрясению воздуха, хромого музыканта на деревяшке, вздутые ветром шторы, пронзительные крики доярок: «Шура, Шура, беги!» и сотни других звуков, запахов, картин.

И все это вместилось в один день, в один только день жизни! Что же значит тогда вся жизнь? И по контрасту с ней темные провалы небытия до нее и после нее?

…Уезжали мы утром. На столбе у конторы, усиленные громкоговорителями, заливались «Песняры»:

— Где это ты вчера пропадал? — спросил меня Иван Васильевич. — Я уж думал, без тебя уедем.

По всей дороге на райцентр стояли лужи, отражающие зеленую стену выколашивающихся хлебов. Сильно парило. Иван Васильевич, сидя на переднем сиденье «Волги», ловил через опущенное стекло скользящие по кузову колосья ржи. У Перетятько было серьезное, задумчивое лицо. И только шофер невозмутимо крутил баранку, включал радио, посвистывая, насмешливо взглядывал на нас.

Вдруг автомашину тряхнуло.

— Есть! — засмеялся шофер, выключая мотор. — На черепаху наехали.

Черепаха была молодая, с крепким и скользким панцирем — их в эту пору отчего-то много ползает по степи. Ее положили спиной на мокрый песок недалеко от лужи, она подождала, выпустила черные лапы и стала неуклюже переворачиваться.

— Ох, умрешь, какая уродина! — засмеялся шофер. — Сейчас я ее под колесо. Сейчас…

— Ну-ка, дай сюда! — рассердился Перетятько. — Под колесо! Тебя бы самого туда — она же живая!

Он отобрал у шофера черепаху и положил ее в портфель. Дорогой мы останавливались в бригадах, Перетятько выходил из машины и разговаривал с людьми, и никто из них не мог даже и подумать, что у этого пожилого, не раз битого жизнью представительного мужчины в портфеле, бережно прижимаемом к боку локтем, лежит молодая скользкая черепаха — подарок для подрастающего внука.

Вернувшись домой, в свою холостяцкую запущенную квартиру, я первым делом выкупался — было воскресенье, а потом стал рассматривать привезенные с собою фотографии. Их было несколько. На одном из снимков была изображена сама Вера. Фотография была плохонькая, любительская, но впечатление оставляла. Большой отложной воротничок, гладкий лоб, белый платок, концы которого, пропущенные под подбородком, были завязаны сзади на шее. Уверенная и грустноватая улыбка…

На другом снимке две лошади — вороная и серая — пили воду. Была хорошо схвачена тишина раннего утра: забредшие в реку с травянистого берега былинки, отражения в воде крупных тел, особенно ясные у ног и в тех местах, где лошади касались губами — словно целовали ее — струистой поверхности…

Свечерело, я открыл окно — в листьях шелестел дождик. И, как в тот вечер в совхозе, прямо под моими окнами на зажелезенном пятачке стали собираться пары на танцы — в летние месяцы у нас на целине все просто сходят с ума от танцев. Впрочем, это не при нас завелось… Строительный трест в райцентре появился недавно, и поэтому молодежи под клуб отдали обыкновенную стандартную квартиру в обычном жилом доме.