Страница 16 из 34
— Очень милый человек! — замечает Харахур, глядя на Амирхана и показывая рукой в сторону Дингир-Дангарчу.
И опять наступила тягостная минута. Неожиданное слово «война» призвало эту тишину, как память, оно растревожило воспоминания… Да, именно потому, что так дорога эта память всем живым, парторг Мустафа и «сельсовет Султанат» не забыли о том, чтобы на площади строящегося Нового Чиркея был воздвигнут обелиск погибшим на войне чиркейцам. Над этим памятником, говорят, работает сейчас племянник Дингир-Дангарчу — молодой талантливый скульптор, живущий в одном из крупнейших городов страны.
— А ты видел, почтенный Ашурали, Новый Чиркей? Видел, построило государство из своего кармана для твоих односельчан? — спрашивает Хромой Усман.
— Не видел и не хочу видеть, — раздраженно отвечает Ашурали, скрывая то, о чем уже всем известно. Под разным предлогом — то ли корова со стадом не вернулась, то ли кунака провожал, он десятки раз бывал у строящегося нового «аула». Незаметно садился где-нибудь в укромном месте и так долго-долго, глядя перед собой, размышлял… О чем? Кто его знает. А может быть, он просто не находит в себе силы признаться, что он тоже восхищен и в душе давно радуется всему не меньше других. Ведь он хотя и маленький, но вождь, у которого есть единомышленники, как же он может самоликвидироваться… Да и стыдно ему, почтенному человеку, менять мнение, как папаху. Вы не бывали в роли вожаков, и вам не понять, как тяжело и мучительно им приходится: сумел убедить в одном, а жизнь преподносит совершенно другое.
— А новый аул уже, можно сказать, есть. Сейчас в домах окна и двери вставляют. Но знаете, что там плохо, — угодливым тоном произносит Амирхан, чертя хворостиной на песке, — дома далеко друг от друга, очень неудобно.
— Да, да, твоя правда, дорогой Амирхан, — поддерживает его Хромой Усман. — У нас, когда потухнет в очаге огонь, можно за угольком или спичкой к соседу руку протянуть, а там умирать будешь — соседа недокличешься.
Очень приметные, броские в такие минуты черты лица у Амирхана. И первое, что вспоминаешь, глядя на него, это чубук-трубку с изображением человеческой головы: лицо у него сплющенное, с выдающимся вперед носом, крючком свисающим над тонкой верхней губой, и подбородком, который будто стремится коснуться кончика носа. К этому надо добавить маленькие, с искоркой, зеленые глаза. Внешний облик Амирхана не будет полным, если не представить его с перочинным ножом в правой руке и берцовой кистью вареной баранины в левой… Ох, с каким наслаждением он выковыривает, срезает куски мяса с кости и ест. Это единственное удовольствие Амирхана.
— Знаю я эту новую городскую жизнь, — говорит он. — Бывал в городах, новостей там хоть мешки наполняй… Люди в одном большом доме живут десятки лет и друг друга не знают.
— В одном доме — и не знают друг друга? — удивляется Мухтадир. — Что же это за люди? Пещерные, что ли? Вот не думал, что я так скажу.
— А если поздороваешься утром с незнакомцем, тот тебя за сумасшедшего сочтет.
— Вот какие времена пришлось нам пережить, люди добрые… — говорит долго молчавший Ашурали. — Но ничего, я одно скажу: на все воля всевышнего, мы еще посмотрим, чем все это кончится! На все воля аллаха! Запомните это!
А что остается говорить старикам перед неизбежностью перемен. Раньше, быть может, они еще могли позволить себе сказать: «Все в нашей воле». Но вот когда страшная очевидность перед глазами, они с печалью пополам произносят: «На все воля аллаха! Запомните это!» Что ж, вспомнили сказанные Ашурали слова; никто, конечно, не предполагал, что слова эти со временем станут пророческими и представится возможность восхвалить его способность предвидения. «На все воля всевышнего».
Может быть, под всевышним многие подразумевают солнце? Что может быть лучше, чем солнечный день, когда небо нежно-голубое, когда все напоено весной, все пробуждается, прибавляется бодрости.
На все воля солнца.
И может быть, правы были фараоны, чьи пирамиды всегда устремлялись к небесному светилу.
Это они рисовали солнце с лицом человека.
— Проклятье! Не хватало еще этого ливня! — выругался Кайтмас, цепко сжимая баранку.
Ливни в горах Чика-Сизул-Меэр бывают устрашающие. Рокочет гром, ударяясь об отвесные скалы, и, отдаваясь эхом, прокатывается по ущельям и вновь взмывает в небо, в ярости разрывая его на части. Молнии вырываются из темных, причудливых туч, словно искры из-под копыт неслыханного чудовища. Будто какой-то гигант скручивает жгутом тучи, выжимая из них обильную влагу. Даже не верится, что столько воды может удержаться в небе, чтоб разом, как из лоханки, пролиться на землю. О, эти первые, прохладные весенние дожди!
Именно такой дождь застал в дороге Кайтмаса, который вез на машине соль в магазины строителей. Хорошо, что успел закрыть кузов брезентом, хотя покрывало-то оказалось дырявым, как и само небо в эти минуты. Настроение у Кайтмаса было испорчено. Да и вообще в последнее время он что-то выглядел задумчивым, подавленным, каким бывает человек, к которому вдруг зачастили неудачи. Его семье выделили в Дубках квартиру, правда, не ему, а жене, Свете. Она несказанно радовалась, ей давно хотелось оставить саклю в старом Чиркее. Чувствовалось, хотя об этом она не заговаривала с мужем, что ей не нравится жить вместе с его отцом Мухтадиром. Человек он, конечно, неплохой и души не чаял во внуке, их Надире, за которым ухаживал так, как ни один горец: он позволял себе даже стирать пеленки внука. Любил его безмерно. Часами просиживал возле него, убаюкивал не хуже иной няньки, играл с ним, разрешал ему все, что тот захочет. Радовался старик, смеялся старик, будто у него в руках каталось солнце. И самым желанным занятием для него было сидеть вечерами на веранде сакли возле люльки внука, пока молодые родители его смотрели в клубе новую кинокартину или слушали концерт. Любил старик и на луну глядеть сквозь листву пирамидальных тополей и слушать гульканье внука, ручки которого так и тянутся к луне…
А разве внук для дедушки — это не луна, не солнышко?
Весь преобразился Мухтадир, даже помолодел. Но Свете, воспитанной в другой среде, не нравилось многое, чему учили ее сына.
— Разве можно давать в руки малыша вместо соски кусок курдюка? — возмущалась она.
— Это чтоб он вырос крепким.
— Разве можно вместо игрушки давать ему головки чеснока?
— Это чтоб он вырос здоровым.
— Разве можно кормить ребенка бульоном от хинкала, что едят взрослые?
— Но на такой еде выросли все горцы — и ничего.
— Разве можно оставлять ребенка без присмотра во дворе на сене? Там собака!
— А что здесь такого предосудительного? Это ведь щенок. Два щенка вместе — пусть играют.
— Разве можно привязывать ребенка к колыбели семью ремнями?
— Отца его привязывали, деда, прадеда и всех предков.
— И острый кинжал под голову? Он же может порезаться…
— Ну и что же, будет храбрым.
Столько было у Светы «разве» и «почему», что Кайтмас не знал, куда от них деваться. И с отцом приходилось ему затевать неприятные разговоры, угрожал, что вообще снимет комнату и переберется, но Мухтадир очень боялся этого и давал клятвенное обещание не делать ничего такого с внуком, чего они не позволяют. Но все оставалось по-прежнему. Вернувшись домой как-то вечером, молодые нашли голого малыша в только что освежеванной теплой бараньей шкуре.
Это Мухтадир сделал, чтоб согреть его неокрепшее тело. А когда они однажды увидели, что дедушка кормит внука горячей кровью только что зарезанного ягненка, как молоком, у них лопнуло всякое терпение. Схватив со слезами ребенка, Света выскочила из сакли, бежала прочь от всего, что ей казалось диким и невыносимым, бежала, чтоб никогда больше не вернуться. Огромных усилий стоило Кайтмасу вновь вернуть жену домой. Он пообещал ей, как только дадут квартиру, немедленно перебраться в Дубки, ни на минуту не задумываясь, что тем самым он должен будет обречь отца на тяжелое одиночество, что он отнимет у него его маленькое солнышко.