Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 34

Огромный шар солнца висит в небе. А на горной тропе — два солнца. Два путника. Встретились они на крутом склоне: старик неторопливо спускается под гору, а молодой джигит спешит по склону вверх.

— Что ты стал, сынок, передо мной, как восклицательный знак? — спрашивает согбенный старик.

— Хочу воскликнуть, отец, на весь белый свет, как прекрасно устроена жизнь! — восторженно вскидывает руки горец и смотрит в синее небо. — А ты что же, отец, согнулся, как знак вопроса?

— Хочу спросить, сынок, у этого белого света, почему так несправедливо устроена жизнь! — отвечает старик, ощупывая палкой тропинку.

— Да здравствует солнце, отец!

— Да здравствует, сынок!

ГЛАВА ПЕРВАЯ, рассказывающая о том, что произошло в «Гнезде Орла» намного позже, чем события, описанные в последующих главах, но раньше, чем события последней главы

Старики умирают весной, говорят горцы, весной умирают старики. Почему? Потому что весна — обновляющее начало на земле. Так ли это, не так — поди докажи. У кого спросить? У солнца. А солнце молчит, солнце великодушно, и что от него еще требовать, если оно начало всех начал — я нашего бытия, и нашего разума. Солнце? Да, солнце.

Весной то ли мы ближе к солнцу, то ли оно ближе к нам. Солнце живое, золотое, румяное, словно чурек, только что извлеченный из кари[6] чурек, который ломается на столько ломтиков, сколько детей в семье. А хлеб разве не солнце? Что вызывает улыбку у ребенка и румянец на щеках, что озаряет его большие, чистые, как небо, ясные глаза? Ломтик солнца-хлеба. И разве сам улыбается ребенок? Нет, это солнце радуется в нем. Да, солнце всюду: и в глине, что месит гончар, и в персике, что цветет у окна, и в глазах сороки, что сидит на спине буйвола, и в журчании ручейка.

На солнце не смотрят — его ощущают, его понимают, о нем поет свой вечный гимн живая природа. Поет мать у колыбели, поют птицы, цветы, травы и деревья. Вы спросите, недоумевая: а разве дерево чувствует? Отвечу: да. Дерево чувствует добрый человеческий взгляд, понимает ласку. Продал один чиркеец своему соседу саклю вместе с персиковым деревом, которое росло во дворе, и вот загрустило дерево, зачахло, перестало плодоносить и высохло. Об этом поведала надпись на камне, оставленная триста лет назад одним из жителей в «Гнезде Орла», и с тех пор люди верят этому. Люди — это народ, а народ, говорят, ошибается один раз в тысячу лет.

Солнце — это огромное поле со снопами спелой пшеницы — золотыми лучами, которые лаской своей согревают все земное, даже снежные вершины. И горы, эти могучие твердыни, греют свои скалистые бока, натруженную спину. Снег на вершинах тает, плачут ледники, и прозрачные ручейки талой воды сбегают в мутные, шумные потоки…

Старики умирают весной, пережив в своих каменных саклях трудную пору холодов, прощаются с жизнью, последний раз ощутив в себе желание жить. Жить, жить, жить — скрипит, как несмазанная арба на подъеме Эрпели, старое сердце. Оно, сердце человеческое, могло бы гореть и светить, как солнце. Вы спросите: а разве можно сравнить сердце с солнцем? А почему бы и нет, если цена жизни человека — это не только солнце, но и вся вселенная с ее раскрытыми и нераскрытыми тайнами.

Старики умирают весной. Суждение это можно подвергнуть сомнению, но стоит ли нам тревожить тени надгробных плит на кладбище аула Чиркей, откуда сейчас старый горец гонит с остервенением случайно забредшего бычка. Ох и достанется хозяину! Посмотрите, сколько их, этих застывших в раздумье надгробий, у подножия вершины Мусни-Цурби, где на известковых обнажениях будто отпечатались и окаменели краски радуги. Кладбище — это тихое, священное место, здесь не повышают голоса, здесь присутствует трепет глубоких волнений, здесь нет места спорам.

Сегодня почтенные чиркейцы хоронят всеми уважаемого человека. Именно сегодня, в первые теплые дни весны, когда солнце ласкает лучами все живое и заметно пробивается трава, когда цветут безлистые еще деревья и подснежники на склонах высыпали, как веснушки на лице рыжего мальчугана, ушел из жизни Дингир-Дангарчу. Не было еще ему восьмидесяти лет, ровно билось его сердце в этих суровых горах. Рано стали умирать люди, как заметила председатель сельсовета, молодая горянка Султанат, скорбным голосом оповестившая по местному радио о постигшем аул несчастье.

Музыки на кладбище не было, неуместной считается музыка в таких случаях. Музыка — это солнце, солнце — это музыка. Солнце молчит, и музыка должна хранить тишину скорби. Так понимают горцы.

Женщинам не положено быть на кладбище, их удел оплакивать усопшего в его сакле, с причитаниями и плачем вперемежку с разговором о разного рода иных житейских тревогах и заботах. Ведь Дингир-Дангарчу не первый и не последний, и до него умирали, и после него будут умирать люди. А жизнь продолжается, жизнь берет свое.

— Бажу, Бажу, я вчера приготовила пироги из требухи и свежей крапивы и ждала тебя с детьми…

— Разве это дети, моя Вермисед, сам дьявол семиглавый не сладит с ними, — отвечает Бажу, вытирая краем черного шелкового платка слезы. — А лук ты не позабыла положить в пироги?

— И лук положила, и толченый чабрец, — отвечает Вермисед.

— Душистые, видно, получились. И со сметаной, наверное… Да, жаль, жаль нашего Дингир-Дангарчу. Аги, аги, аги! — плачет Бажу и причитает протяжно и жалостливо:

— Аги, аги, аги! — вторят ей горянки. У горящего очага они готовят угощения для тех, кто вернется с панихиды.

— Вчера среднего отвезла в больницу, — продолжает Бажу, — головные боли его одолели, подозревают менингит. Просили разрешения взять спинную жидкость для анализа, а как я, бедная мать, могла дать такое согласие без отца их? А он с отарой в пути на горные пастбища.

— Нельзя, нельзя, Бажу, ни в коем случае. Врачи всякое выдумают. И названия-то какие странные…

— Очень даже странные, раньше люди не ведали этих болезней и куда было спокойнее.

— Как, ты сказала, называется болезнь? — отозвалась одна из горянок, стоящих у очага.

— Говорят, менингит.

— Вот и перепутали, ой, не верьте, женщины, этим врачам. Вчера вот сын мой собирался купить удочку и называл ее что-то в этом роде, спи… спиннингит, что ли. Аги, аги, аги!

Незыблем обычай у горцев: идешь на кладбище — надевай папаху, в кепке не положено, в шляпе тем более — настоящие мужчины их не носят, а без головного убора нельзя. Вон возьмите пример с Махмуда Эсамбаева, даже в президиуме не снимает папахи. В папахе честь, в папахе достоинство.

— Кепки носят гяуры.

— А ботинки? Ведь раньше не было их.

— Ботинки — другое дело. Ботинки на ногах, а тут ведь голова.

Вот почему сегодня на кладбище много папах. Папахи и шубы, бешметы и куртки, сапоги и ботинки. Ночью прошел благодатный дождь, небо ясное, в нем нет ни пылинки — добрый, значит, был человек.

Хоронят Дингир-Дангарчу на старом, как и сам аул, кладбище. Молчат односельчане, но в голове у каждого ворочаются валуны мыслей:

6

Глиняная печь в горном ауле.