Страница 6 из 64
— А тебе не кажется, что, если бы он тебя любил, он бы сидел дома?
— Да, наверное, — ответила она спокойно своим неприятным каркающим голосом, в котором, казалось, звучало удовлетворение от того, что произносит он чистую правду. — Но он меня не любил. Ведь это я захотела, чтобы он на мне женился. По своей воле он, вероятно, никогда бы этого не сделал.
— Он был беден, да? А ты богата.
— Да, у него не было буквально ни гроша. Он правда был из хорошей семьи. Но это все.
— А ты не думаешь, что для него это был брак по расчету?
— О нет, твой отец не был корыстен. В этом отношении он был, как ты. Он всегда нуждался, но не придавал деньгам никакого значения.
— Знаешь, почему я расспрашиваю тебя об отце?
— Честно говоря, нет.
— Мне вдруг пришло в голову, что в одном отношении мы с ним похожи. Я ведь тоже временами от тебя убегаю.
Я увидел, что она наклонилась и маленькими ножницами, которых я до того не заметил, аккуратно срезала какой– то красный цветок. Потом распрямилась и спросила:
— Как подвигается твоя работа?
При этом вопросе у меня словно петлей стянуло горло, и я почувствовал, как от меня, как будто кругами, пошлу, заполняя все вокруг, серое ледяное уныние — так бывает, когда на солнце наползет туча и скроет от него землю. Но я все-таки ответил, хотя голос мой звучал сдавленно:
— Я больше не рисую.
— Что значит не рисуешь?
— Я решил бросить живопись.
Матери никогда не нравились мои занятия живописью, прежде всего потому, что она ничего в ней не смыслила, хотя и не любила в этом признаваться и слышать, как ей говорят об этом; кроме того, она думала — и, может быть, была не так уж не права, — что живопись отдаляет меня от нее. Однако я лишний раз восхитился ее самообладанием. Другая на ее месте выразила бы по крайней мере удовлетворение. Она же приняла новость совершенно равнодушно.
— А почему? — спросила она, мгновение помедлив, тоном праздного, вежливого, как бы светского любопытства. — Почему ты вдруг решил бросить живопись?
В этот момент мы уже почти подошли к дому, из кухни доносился запах какого-то замечательного кушанья. Я чувствовал, что мое отчаяние не только не уменьшается, но растет, хотя я и твердил себе, как только мог, яростно: «Сейчас пройдет, сейчас все пройдет». И тут вдруг в моей памяти всплыло одно воспоминание: мне пять лет, и я, безутешно плача, бегу с кровоточащей коленкой вверх по аллее не этого, а другого сада и, добежав, в отчаянии бросаюсь на грудь матери; она же, наклонившись надо мной, говорит своим резким каркающим голосом: «Погоди, не плачь, покажи, что там у тебя; не плачь, разве ты не знаешь, что мужчины не плачут?» Я взглянул на мать, и мне показалось, что впервые за много лет я испытываю к ней чувство любви. И, отвечая на ее вопрос, я сказал:
— Да так. — Самое короткое, что мог придумать, потому что стыдился своего отчаяния и не хотел, чтобы она его заметила.
Однако я сразу же понял, что «да так» не помогло, отчаяние не проходило, я чувствовал его кожей и волосами, весь мир вокруг меня как будто увял и лишился цвета. А потом, втянув ноздрями запах того прекрасного кушанья, который донес до меня легкий порыв ветра, я вдруг ощутил страстное желание броситься матери на шею, чтобы она утешила меня в моем горе с живописью, как утешила она меня пятилетнего, когда я разбил коленку. И я вдруг сказал неожиданно для себя самого:
— Да, кстати, забыл сказать: я бросаю студию, которая мне теперь не нужна, и возвращаюсь сюда, к тебе. — На мгновение я замолчал, сам пораженный этими словами, которые вовсе не собирался произносить, а они вдруг вырвались, сам не знаю как. Потом, поняв, что отступать некуда, я с усилием добавил: — Разумеется, если ты по-прежнему этого хочешь.
Несмотря на изумление, в которое повергло меня мое собственное предложение, я не мог еще раз не восхититься умением матери скрывать свои чувства: на своем светском языке она называла это умение «держать форму». Я сказал ей сейчас то, чего она ожидала долгие годы; может быть, то единственное, что могло доставить ей радость, и вот пожалуйста — ни один мускул не дрогнул в ее сухом, словно бы одеревеневшем лице, ничто не отразилось в ее стеклянных глазах. Медленно, голосом, который звучал более чем когда-либо неприятно, с интонацией светской дамы, которая обменивается в гостиной комплиментами с совершенно безразличным ей человеком, она сказала:
— Как я могу не хотеть! В этом доме тебя всегда примут с распростертыми объятиями. Когда ты переедешь?
— Сегодня вечером или завтра утром.
— Тогда лучше завтра утром, у меня будет время приготовить твою комнату.
— Договорились, завтра утром.
После этих слов мы некоторое время молчали. Я пытался понять, что произошло, уж не было ли моим истинным предназначением сидеть с матерью дома, мириться со скукой, заботиться о нашем фамильном состоянии и быть богатым. По-видимому, и мать тоже уже пережила момент изумления и радости по поводу неожиданной победы и теперь, судя по напряженному выражению сухого неподвижного лица, думала о том, как получше организовать эту победу, то есть планировала свое и мое будущее.
В конце концов она сказала безо всякого выражения:
— Не знаю, нарочно ли ты так подгадал, но, в общем, это добрый знак. Сегодня твой праздник, и именно сегодня ты решил вернуться домой. Утром я уже говорила, что у меня есть для тебя сюрприз: будем считать, что я сделала его в связи с обоими событиями.
Я спросил без особого любопытства:
— Какой сюрприз?
— Пойдем, я тебе его покажу.
— Как бы то ни было, — сказал я раздраженно, — веселиться сегодня можно только по одному из двух поводов: по поводу моего возвращения домой. Вот это и есть праздник.
Почувствовала ли мать сарказм в моих словах? Или не почувствовала? Во всяком случае, она ничего не сказала. Она шла впереди меня, обходя дом по тротуару, пока мы не оказались на подъездной площадке. Там она решительными шагами подошла к красивой спортивной машине, которая стояла рядом с моей, остановилась и положила руку на капот — совсем как те девушки, которые фотографируются на рекламах автомобильных фирм.
— Ты как-то сказал, что хотел бы иметь быстроходную машину. Сначала я было подумала купить тебе гоночную, но они такие опасные, и тогда остановилась вот на этой. Агент фирмы сказал, что это последняя модель, выпущенная несколько месяцев назад. Она делает больше двухсот километров в час.
Я медленно подошел, спрашивая себя, сколько же может стоить автомобиль, который мать решила мне подарить: три миллиона, четыре? Машина была иностранной марки, исполнена в варианте «люкс», я знал, что автомобили этого типа стоят чрезвычайно дорого. А мать тем временем продолжала рассказывать мне о машине все тем же отвлеченно-любознательным, с оттенком сердечности тоном, каким она говорила обычно о цветах своего сада.
— Больше всего мне понравилось вот это, — сказала она, указывая на приборную доску, которая была вся черная, и никелированные кнопки и рычаги сверкали на этом черном фоне, как бриллианты на черном бархате ювелирной витрины. — А потом, мне нравится, что она надежна, как пара прочных башмаков ручной работы, предназначенных специально для дальних прогулок. Надежность, которая внушает доверие. Хочешь проехаться? Мы еще можем сделать небольшой круг до завтрака. У нас есть пара минут, но не больше — на сегодня у меня заказано блюдо, которое не должно перестаиваться.
Я пробормотал, тупо глядя на машину:
— Если хочешь — пожалуйста.
— Да, давай-ка попробуем, ведь надо еще подтвердить агенту, что мы ее покупаем.
Ни слова не говоря, я открыл дверцу и сел за руль. Мать села рядом, и пока я запускал двигатель и включал передачу, продолжала снабжать меня информацией о машине, говоря все тем же доверительно-поучительным тоном.
— У нее откидной верх. Но агент говорит, что зимой сюда не проникает ни малейшего дуновения ветерка. Впрочем, отопление тоже есть. А летом ты можешь ехать с поднятым верхом, так ведь приятнее.