Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 64

Я никогда прежде ее не видел; мать упорно нанима­ла для нашего огромного дома прислугу, которой едва хватило бы на пятикомнатную квартиру и которая по­этому никогда не задерживалась надолго. Новая гор­ничная была высокая, с широкими мощными бедрами, огромным бюстом и странными, то ли слишком корот­ко, то ли просто плохо подстриженными, волосами (та­кие волосы бывают у заключенных или выздоравливаю­щих после тяжелой болезни), с бледным веснушчатым лицом, которое из-за огромных очков в черной оправе, полностью скрывавших глаза, выглядело угрюмым. Еще я отметил рот, похожий на раздавленный цветок бледно-розовой герани. Я спросил, где мать, а она, в свою очередь, спросила у меня, очень мягко:

— Вы синьор Дино? — Да.

— Синьора в саду около парников.

Я направился туда, не преминув по дороге бросить любопытствующий взгляд на машину, которая стояла на площадке перед домом рядом с моей. Спортивная, низ­кая, мощная, с откидным верхом, металлически-синего цвета. Значит, мать пригласила к завтраку кого-то еще? Размышляя об этой вероятной неприятности, я обошел виллу кругом по идущему вдоль стен кирпичному тротуа­ру, осененному деревцами лавра и каменными дубами, и оказался с другой стороны. Отсюда начинался обшир­ный парк в итальянском стиле — с клумбами в форме треугольника, квадрата, круга, с деревьями, подстрижен­ными то в форме шара, то пирамиды, то сахарной голо­вы, с бесчисленными гравийными аллеями, окаймлен­ными самшитом. Самая широкая аллея, крытая сверху белой металлической перголой, увитой виноградом, де­лила парк на две части; аллея начиналась от дома и шла до конца участка, где уже у самой ограды поблескивали стекла многочисленных парников. Как раз на полпути между виллой и парниками, под перголой, я увидел спи­ну идущей впереди матери. Почему-то я ее не окликнул, а пошел следом, внимательно ее разглядывая.

Она шла медленно, очень медленно, как человек, ко­торый, глядя вокруг, наслаждается тем, что видит, и ста­рается продлить это приятное созерцание. На матери был темно-синий костюм с очень узким в талии и широким в плечах жакетом и узкой, как футляр, юбкой. Она всегда одевалась так, в облегающие костюмы и платья, которые делали ее маленькую рахитичную фигурку еще более су­хой, прямой и негнущейся. У нее была длинная нервная шея, большая голова, а белокурые тусклые волосы всегда тщательно завиты и уложены. Даже издали я прекрасно видел каждую жемчужину ожерелья на ее шее — так они были велики. Мать любила броские украшения: массив­ные кольца, которые свободно болтались на ее худых пальцах; огромные браслеты с амулетами и подвесками, которые, казалось, вот-вот соскользнут с тощих запяс­тий; булавки, слишком роскошные для ее иссохшей гру­ди; серьги, чересчур крупные для некрасивых хрящева­тых ушей. С чувством привычной досады я в очередной раз отметил, какими огромными кажутся на ней туфли и сумка, которую она держала под мышкой. Наконец, со­бравшись с духом, я окликнул ее:

—  Мама!

С характерной для нее подозрительностью, она рез­ко, словно почувствовав на плече чью-то руку, останови­лась и, не оборачиваясь, повернула на оклик голову. Я увидел худое лицо с запавшими щеками, иссохшим ртом, длинным узким носом и стеклянными голубыми глаза­ми, которые смотрели на меня через плечо. Потом она улыбнулась и, повернувшись, пошла мне навстречу, опу­стив голову и произнося, словно бы по обязанности, тра­диционную фразу:

—  Добрый день и еще сотню таких дней.

И хотя она вкладывала в эту фразу самые искренние чувства, я не мог не отметить, что голос ее, как всегда, звучал сухо и резко, как у вороны. Подойдя ко мне, она повторила:

—  Еще сотню таких дней, ну поцелуй же меня.

Тогда я наклонился и чмокнул ее в щеку. Уже вдвоем мы пошли по аллее дальше. Первым делом мать сказала, указав на виноград, который вился по прутьям перголы:

—  Знаешь, на что я смотрю? На виноград. Взгляни-ка!

Я поднял глаза и увидел, что почти все гроздья — одни больше, другие меньше — выглядели так, словно кто-то их высосал.

—  Это ящерицы, — сказала мать тем странно-дове­рительным, сердечным и в то же время рассудительным тоном, каким она всегда говорила о своих растениях. — Эти зверюшки поднимаются по прутьям наверх и едят мой виноград. И тем самым губят мне перголу, потому что черные гроздья среди зеленых листьев выглядят за­мечательно, но если они наполовину высосаны — эф­фект уже не тот.

Я сказал что-то о потолке одного римского дворца, расписанном Цуккари, где был как раз использован мо­тив золотой перголы с черными гроздьями и зелеными листьями, а мать продолжала:

—  А вчера вдруг, уж не знаю как, в сад пробралась курица. Одна из этих ящерок как раз была наверху, соса­ла мой виноград и вдруг свалилась вниз. Так вот, она еще не успела долететь до земли, как ее подхватила курица и буквально всосала в себя. Буквально — всосала.

—  Раз так, — сказал я, — заводи кур. Они будут по­едать ящериц, и те, будучи съедены сами, уже не смогут поедать твой виноград.

—  Ради Бога! Куры, кроме ящериц, уничтожат вооб­ще все, что тут есть. Уж лучше держать ящериц.

Тем временем мы прошли под перголой до самой ог­рады и прохаживались теперь вдоль парников. Мать то наклонялась, чтобы приподнять двумя пальцами венчик цветка, расцветшего этой ночью; то буквально замирала с остекленевшим взглядом перед глиняным горшком, из которого свисал до самой земли какой-то толстый мох­натый стебель, так похожий на змею, что казалось стран­ным, что он не шипит; то в сухой, поучительной манере сообщала мне какие-то сведения из области ботаники, почерпнутые ею из бесед с двумя нашими терпеливы­ми — им очень хорошо платили — садовниками, к которым она приставала со своими разговорами все время, пока они работали в саду. Как я уже говорил, любовь к цветам и растениям была единственной поэзией ее жиз­ни, которая во всем остальном была сплошной прозой. Разумеется, она любила меня — по-своему, а приумно­жением нашего состояния занималась с неподдельной страстью. Но как в делах, так и в отношениях со мной на первое место всегда выступала ее властная, грубая, коры­стная и подозрительная натура, в то время как цветы и прочие растения она любила бескорыстно, с полным са­мозабвением и без всякого расчета. Ну а отец, какой лю­бовью она любила отца? И мне тут же, как всегда, при­шла в голову мысль, что по крайней мере в одном мы с отцом сходились: нам обоим не хотелось жить рядом с нею. И я вдруг без всякого перехода спросил:

—  А кстати, можно узнать, почему отец всегда от тебя убегал?

Я увидел, что она поморщилась — так она делала все­гда, когда я заговаривал с нею об отце:

—  А почему «кстати»?

—  Не важно, ты ответь на вопрос.

—  Твой отец никогда от меня не убегал, — ответила она с холодным достоинством, мгновение помедлив, — он просто любил путешествовать. Посмотри-ка на эти розы — правда, красивые?

Но я продолжал настаивать не допускающим возра­жений тоном:

—  Я хочу, чтобы ты рассказала мне об отце. Если он убегал не от тебя, почему ты не путешествовала вместе с ним?

—  Прежде всего кто-то должен был оставаться в Риме, чтобы блюсти наши интересы.

—  Ты хочешь сказать — твои интересы?

—   Интересы нашей семьи. А потом, мне не нравилось то, как он путешествовал. Я люблю путешествовать с удобствами. Поехать куда-нибудь, где хорошие гостини­цы, где живут люди, которых я знаю. Например, в Лон­дон, в Париж, в Вену. А он потащил бы меня куда-нибудь в Афганистан или Боливию. Терпеть не могу неудобств и не выношу экзотических стран.

Но я стоял на своем:

—  Почему же он все-таки убегал из дому или, как ты говоришь, путешествовал? Почему он не хотел оставать­ся с тобой?

—  Потому что он не любил сидеть дома.

—  Почему он не любил сидеть дома? Ему что, было скучно?

—  Меня это никогда не интересовало. Знаю только, что у него вдруг портилось настроение, он переставал разговаривать, не выходил из дому. Кончалось тем, что я сама давала ему деньги и говорила: «Бери и поезжай, куда хочешь».