Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 64



Я легко нашел нужную улицу, малолюдную, непри­метную, прямую, обсаженную почти облетевшими пла­танами, с лавками в первых этажах желтых и серых до­мов. Дом Чечилии смотрел в просторный двор, где среди голых клумб высилось несколько пальм, а к их полысев­шим, пожелтевшим макушкам тянулись с верхних эта­жей гирлянды вывешенного на просушку белья. В доме было несколько подъездов, обозначенных буквами от «а» до «е»; тот, где находилась квартира Чечилии, был обо­значен буквой «г». К решетке старого лифта была при­креплена бумажка, на которой было написано: «Не рабо­тает. Ремонт», так что мне пришлось подниматься пеш­ком; я миновал несколько маршей, разглядывая в холод­ном, мертвенном свете таблички с именами жильцов. Первая, вторая и третья квартира, четвертая, пятая и ше­стая, седьмая, восьмая и девятая, десятая, одиннадцатая и двенадцатая; добравшись до пятого этажа и нажав зво­нок квартиры номер тринадцать, я не мог не подумать о том, что то была лестница, по которой каждый день спус­калась и поднималась Чечилия, отправляясь ко мне и от меня возвращаясь. Что смог бы узнать я об этой лестни­це, если бы стал расспрашивать о ней у Чечилии? Ниче­го, абсолютно ничего. Она ответила бы обычной своей тавтологией — «лестница как лестница», и все. И тем не менее она провела на этой лестнице часть своей жизни, и это тусклое освещение, эти ступеньки из белого мрамо­ра, эти красные плитки площадок, это темное дерево две­рей должны были бы остаться в ее памяти, как остаются в воспоминаниях других, более счастливых людей улыба­ющиеся пейзажи, среди которых прошли годы их детства и юности. Я раздумывал обо всем этом, когда за дверью послышались шаги: они были легкими, но звонко отда­вались на расшатанных плитках старого пола. Дверь от­ворилась, и на пороге появилась Чечилия. На ней был ее обычный мохнатый зеленый свитер, глубокий треуголь­ный вырез которого оставлял на виду начало грудей; на черной короткой узкой юбке глубокими концентриче­скими кругами отпечатался живот. Едва я поздоровался, как она вдруг потянулась ко мне с порога, и я удивился, думая, что она хочет меня поцеловать — это было на нее как-то не похоже: в таком месте и в такой момент. Одна­ко вместо этого она прошептала:

— Не забудь, что сегодня у нас урок и сразу же после завтрака мы должны ехать к тебе в студию.

Не знаю почему, но эта необычная предупредитель­ность показалась мне подозрительной, и я даже подумал, что Чечилия хочет воспользоваться мною и нашим якобы свиданием, чтобы прикрыть ими какие-то свои неизвест­ные мне дела.

Прихожая была обставлена так, как обставляют ста­ринные семейные пансионы в курортных местах: соло­менные стулья и столик, в одном углу — горшок с цвет­ком, в другом — гипсовая статуя, представляющая обна­женную женщину. Но и стулья, и столик выглядели вет­хими и расхлябанными, во всех углублениях и трещинах статуи было серо от пыли, и вдобавок у нее была отбита рука, а у цветка, который, кажется, зовется фикусом, было всего два листа на самой верхушке длинного голого стебля. Я отметил также, что белые стены были припоро­шены пылью, давней, глубоко въевшейся, которая по уг­лам потолка сгущалась в паутину — густую и темную. Внезапно я подумал, что такого дома застыдилась бы лю­бая девушка, пуская в него в первый раз своего любовни­ка, любая, но не Чечилия. Чечилия провела меня тем временем длинным пустым коридором, открыла какую– то дверь и знаком пригласила войти.

Я очутился в большой прямоугольной комнате с рас­положенными по одной стене четырьмя окнами, кото­рые были задернуты желтыми шторами. Две ступеньки и арка делили комнату на две части; более просторная слу­жила гостиной, где стояла та самая мебель, про которую Чечилия сказала, что у нее нет цвета — золоченая мебель в стиле Людовика XIV, подделка под старину, которая была в моде лет сорок назад; она концентрическими кругами располагалась вокруг круглых столиков и тон­коногих торшеров с бисерными абажурами. Мне сразу же бросились в глаза белые трещины на позолоте, грязь на цветастых подлокотниках, пятна сырости на малень­ких гобеленах с галантными сюжетами. Однако об упад­ке, в котором пребывал дом, свидетельствовала даже не столько ветхость меблировки, сколько отдельные, почти невероятные детали, говорящие о давнем и совершенно необъяснимом запустении: узкая длинная полоса обоев в цветочках и корзиночках свисала с середины стены, об­нажая грубую известь штукатурки, клок с неровными краями был вырван из шторы, в одном из углов потолка зияла глубокая черная дыра. Почему родители Чечилии не позаботились хотя бы о том, чтобы приклеить ото­рвавшийся кусок обоев, залатать штору, замазать дыру в потолке? А что касается Чечилии, то неужто это и был «дом как дом», «гостиная как гостиная», «мебель как ме­бель»? Как можно было жить в этом доме и не замечать, в каком необычном, в каком ужасающем состоянии он на­ходится? Раздумывая надо всем этим, я прошел вслед за Чечилией в находившуюся за аркой комнату, которая служила столовой; она была обставлена той же «возрож­денческой» мебелью, массивной и темной, которую я уже видел в студии Балестриери. Из радиоприемника, стояв­шего на подоконнике, доносились среди полной тишины звуки танцевальной музыки. Может быть, оттого, что в самой тишине этого дома было что-то леденящее душу, я, услышав эти звуки, вдруг заметил, что, несмотря на начало декабря, квартира не отапливалась. Чечилия, ко­торая шла впереди, сказала:

— Папа, позволь представить тебе моего учителя ри­сования.





Отец Чечилии с трудом поднялся с кресла, где он сидел, слушая радио, и пожал мне руку, ничего не сказав и показывая в то же время на горло, как бы давая понять, что из-за болезни он не может говорить. Я вспомнил тя­желое дыхание и странные звуки, которые слышал не­сколько дней назад по телефону, и понял, что это он тогда мне отвечал, вернее, тщетно пытался ответить. Я смотрел на него, покуда он, подавшись вперед, приглу­шал звук в приемнике, а потом с трудом усаживался в свое кожаное кресло, потертое и потемневшее от старо­сти. Видимо, когда-то он был тем, что называют «краси­вый мужчина», красивый той немного вульгарной красо­той, что бывает свойственна слишком правильным ли­цам. Но от этой красоты не осталось уже ничего. Болезнь изуродовала его лицо, заставив его в одном месте опасть, а в другом раздуться, испещрив его там и сям то белыми, то красными пятнами. Смерть, подумал я, уже видна и в этих черных волосах, лежащих плоско, как неживые, словно смертная испарина приклеила их к вискам и ко лбу, и в лиловом цвете губ, и, главное, в круглых глазах, в которых стоял ужас. Глаза словно кричали о том, о чем уста промолчали бы, даже если бы имели возможность говорить: они заставляли думать не о немоте, а об отчая­нии и беспомощности, то были глаза узника с кляпом во рту, которого, одинокого и беспомощного, оставили один на один с приближающейся смертью.

Чечилия велела отцу сесть, потом предложила стул мне и попросила составить компанию отцу, пока она от­лучится на кухню. Она говорила громко и обращалась с отцом как с неодушевленным предметом, которым могла распоряжаться по своему усмотрению. Я сел напротив больного и, не зная, о чем еще говорить, принялся рас­хваливать художественные таланты Чечилии. Слушая меня, отец испуганно ворочал своими большими глаза­ми, как будто я не о дочери ему рассказывал, а обращался к нему с какими-то угрозами. Время от времени загова­ривал и он, вернее, пытался заговорить, как тогда, по телефону, когда ему пришлось мне отвечать, но звуки, исходящие из его уст — не артикулированные, а просто выдохнутые, — были мне непонятны. Внезапно, безо вся­кого перехода, с той невольной бесцеремонностью, кото­рая бывает свойственна здоровым в общении с больны­ми, я заявил, что мне надо помыть руки, встал и вышел из гостиной.

Выйти меня заставило то же самое любопытство, ко­торое побудило меня попросить у Чечилии познакомить меня с ее родителями. Очутившись в коридоре, я наугад открыл первую из четырех дверей.

Я оказался в комнатке, дохнувшей на меня ледяным дыханием нищеты. Черная железная эмалированная кро­вать с освященной оливой у изголовья и красным одея­лом, тщательно расправленным на тощем матрасе, два так называемых кухонных стула с желтыми соломенны­ми сиденьями да небольшой шкаф из грубого дерева со­ставляли все ее убранство. Я сразу же догадался, что ком­ната принадлежит Чечилии: я понял это по запаху, стояв­шему в воздухе, — острому, звериному, женскому запаху: так пахли волосы и кожа Чечилии. Я открыл шкаф, чтобы проверить правильность своей догадки, и действительно увидел в нем развешенные на плечиках все те немногие наряды, которые были мне хорошо знакомы и которые составляли гардероб Чечилии: юбка балерины, которую она носила летом, когда мы познакомились; костюм из серой шерсти, который она надевала в холодные дни; черный плащ, который она носила по вечерам; черный костюм из тех, что называются полувечерними. На полке лежал пакет, завернутый в белую папиросную бумагу: сумка, которую я подарил Чечилии накануне и которая должна была стать знамением нашей разлуки. Я закрыл шкаф и огляделся, пытаясь разобраться в чувствах, кото­рые вызывала у меня эта комната; наконец я понял: ком­ната была пустая и грязная, но в этой грязи и пустоте было что-то естественное и живое, свойственное местам обитания диких зверей — ущельям, пещерам. То была пустота норы, а не бедного жилья.