Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 71

Григорий Петровский с интересом слушал нового знакомого, чувство симпатии к нему росло с каждой минутой.

— Вот тут я живу. Может, зайдешь? — спросил Бабушкин, когда они дошли до Третьей Чечелевки.

— Не поздно?

— Заходи, заходи.

Бабушкин занимал небольшую темноватую, чисто прибранную комнату, окнами выходившую на веранду, увитую плющом. К дому нельзя было подойти, чтобы этого не заметили из комнаты. В углу стоял письменный стол со стопками книг, они занимали также всю этажерку.

— Сколько у вас книг, Иван Васильевич! — с восторгом воскликнул Григорий.

— Любишь читать?

— Все на книжку променяю!

— Много у нас, Гриша, впереди всяческих дел, а самое важное — создать библиотеку для рабочих.

Бабушкин подошел к этажерке, взял книгу в твердом переплете, протянул Григорию.

Юноша прочитал заглавие: «Спартак» Рафаэлло Джованьоли…

С книгой за пазухой Григорий направился домой. В окнах хаты уже темно: видно, хозяйка спит. Постучал. Заспанная женщина открыла ему дверь и что-то недовольно пробурчала.

Зажег коптилку, сел к столу. Решил просмотреть книгу, но с первых же страниц увлекся так, что забыл обо всем на свете.

Очутился в далекой Италии, в городе на десяти холмах — Риме… Увидел Большой цирк, собиравший около ста пятидесяти тысяч зрителей — мужчин и женщин разных сословий: ремесленников, вольноотпущенников, римских патрициев, шутов… «Шум огромной толпы, похожий на подземный гул вулкана; мелькание голов и рук, подобное яростному и грозному волнению бурного моря! Но все это может дать только отдаленное понятие о той великолепной картине, которую представлял Большой цирк».

Будто чьи-то невидимые могучие руки приковали Григория к столу. Он низко склонился над книгой — коптилка едва светила, резало глаза, но он этого не замечал. Словно сидел не в крохотной комнатушке, а там, в цирке, под ласковым итальянским небом и напряженно, с бьющимся сердцем следил за тем, что происходило на арене… Обнаженная, мускулистая фигура Спартака, отточенные, меткие удары, ослепительное солнце, необъятное человеческое море — ревущее, кричащее, безжалостное.

Григорий никак не мог понять, из-за чего ворчит, слезая с печи, хозяйка. Она же выговаривала ему:

— На тебя керосина не напасешься… Всю ночь коптилка горит…

Но Григорий ничего не слышал. Подошла, с укором повторила:

— Керосина, говорю, не напасешься.

Лишь теперь он вернулся в реальный мир, взглянул на женщину и улыбнулся. Обещал погасить и снова углубился в чтение. Перед ним проплывали все новые и новые картины. Больше всего волновала судьба Спартака. За ним, не колеблясь, он пошел бы даже на смерть.

Вдруг Григорий услышал гулкие удары в рельс сторожа на башне. Подсчитал. Два… три… четыре… пять… Неужели пять часов? Пора собираться на работу.

Сползла с печи хозяйка.

— Так ты, дурень, всю ночь просидел?





А он, счастливый, глядел на нее усталыми глазами.

— Сегодня суббота?

— Заморочил себе голову так, что и дня не помнишь, — буркнула она.

— Жаль, что не воскресенье… — тихо сказал он.

— Молиться надумал? Давно пора!

— Если б воскресенье, почитал бы еще… Поспал бы немного — и вновь за книгу. Никуда бы не пошел…

— А ты, часом, не спятил, хлопче? — вдруг спросила старуха.

— Спятил, — счастливо улыбнулся Григорий…

Петровский стал читать запоем. За «Спартаком» последовал «Овод», потом «Жерминаль» Эмиля Золя, «Пауки и мухи» Вильгельма Либкнехта. Однажды Иван Васильевич вручил ему небольшую брошюру «Положение рабочего класса в Англии» Фридриха Энгельса. «…Государству дела нет до того, что такое голод, — горек он или сладок, — оно бросает этих голодных людей в свои тюрьмы или ссылает в колонии для преступников, а когда оно выпускает их оттуда, то может с удовлетворением видеть достигнутый результат — людей, лишенных хлеба, оно превратило в людей, лишенных еще и нравственности», — писал Энгельс.

Читая брошюру, Григорий невольно сравнивал жизнь английских рабочих с нищенским бытом екатеринославских, с голодным прозябанием безработных, с жалким существованием инвалидов, покалеченных на заводе и выброшенных на улицу, с положением вдов и сирот…

«Если бы Энгельс побывал тут, на берегах Днепра… — думал Петровский, — и увидел бы Копыловские казармы на Орловской улице, где хуже скотины живут катали, у которых нет ни коек, ни воды! С зари до зари возят они тяжелую руду, а придя в казарму, больше похожую на грязный хлев, чем на человеческое жилье, измученные, немытые, прямо в одежде валятся на замызганный пол и забываются недолгим тяжелым сном, чтобы на рассвете снова бежать на работу…

А по воскресеньям немало заводских направляется в кабак.

Те же, кому хочется отдохнуть на природе, оказываются под наблюдением… Ни на работе, ни на гулянье не дают вздохнуть рабочему человеку, чтобы не думал он о своей доле, о своей жизни, не стал бы об этом говорить с другими. Пускай лучше пьет рабочий люд, только бы не думал…»

Вспомнил Григорий, как купил на базаре и нес домой брошюру по истории, как городовой не удержался, остановил его и посмотрел, что за книга. Увидев портрет царя, успокоился. Даже в чтении рабочий человек не свободен. За самую маленькую провинность платит штраф. Платит и молчит. И заливает свое горе сивухой.

Как тогда слушали листовку! И свое словцо подбрасывали! Значит, есть думающие рабочие, хоть их пока и немного. Надо больше и больше привлекать их в кружки, знакомить с книгами, больше говорить с ними, разъяснять их права. Об этом и о многом другом думал и говорил с Иваном Васильевичем Григорий Петровский.

Григорий вместе со Степаном ждал у себя на квартире Бабушкина и Лалаянца. Хозяйка с утра отправилась в село, предупредив, что там заночует. Наказала приглядеть за хатой и откинуть снег от двери. А перед тем до блеска начистила медный трехведерный самовар и водрузила его на табурет. Григорий, чувствуя себя хозяином, нащепал тонкие лучины, разыскал древесный уголь и раздул самовар. Радовался, что сможет попотчевать гостей свежим чаем. Степан, глядя на хлопоты друга, улыбнулся:

— А ты здорово справляешься!

Он снял с гвоздя кожух и отправился на улицу, чтобы отбросить от калитки снег, — Исаак Христофорович всю зиму умудрялся ходить в башмаках.

А Григорий возился с самоваром и думал о том, как много дало ему знакомство с Лалаянцем. Правда, он никогда не чувствовал себя с ним так же свободно, как с Бабушкиным. То ли разница в возрасте, то ли в высшей степени интеллигентная внешность Исаака Христофоровича — окладистая аккуратная бородка, пышная шевелюра, неизменное пенсне — заставляли его быть сдержанным.

Петровский вспомнил, как однажды Лалаянц сказал ему: «В воскресенье, ровно в полдень, возьми на руки хозяйскую Мурку и сядь на скамейку у забора. К тебе подойдет человек в пиджаке поверх черной косоворотки и спросит: „Не продаешь ли кошечку?“ А ты ответишь ему: „Самим мыши житья не дают“. Он пойдет дальше, и ты свободен». Григорий тогда не выдержал и спросил: «При чем тут кошечка?», а Исаак Христофорович ответил: «А зачем тебе это знать? Я держу в тайне смысл и подробности дела не потому, что считаю тебя неспособным выполнять серьезные и ответственные задания, а ради конспирации. Имей в виду, что жандармские следователи — неплохие психологи. Если ты что-нибудь знаешь, но изо всех сил стараешься показать, что тебе ничего не известно, они не поверят и будут мучить, пока не вытянут язык».

Тогда Григорий внутренне запротестовал: он был убежден, что из него-то уж никто ничего не вытянет, но, поразмыслив, решил, что Лалаянц говорит не зря — ведь недаром отсидел в страшных петербургских «Крестах», а теперь руководит здесь, в Екатеринославе, городскими кружками, куда входят марксисты-интеллигенты.

Сегодня он чувствовал особую ответственность: впервые у него на квартире собираются товарищи для большого разговора. Ненароком взглянул в потемневшее зеркало хозяйки: молодое лицо, темно-карие глаза под широкими бровями, коротко остриженные густые волосы. Григорий вытащил и надел новую синюю косоворотку. «Совсем как у Ивана Васильевича», — подумал он.