Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 71

Петровский сидел в одиночной камере. Единственным утешением и нитью, связывающей его с миром, были редкие встречи с женой. Их тоже надо было добиваться. Из тюрьмы он писал:

«Мечтать не возбраняется. Но говорить или еще что-нибудь делать — все воспрещается.

Находясь в одиночке, узник может создавать себе только иллюзии, которые то подымут его настроение, то низведут до болезненного состояния, и это будет продолжаться, наверное, долго, пока… привыкнешь или сдохнешь.

А когда от этих настроений избавишься, то потянется следующее однообразие. Утром в 6 дают кипяток, встаешь и чай пьешь, в 12 — обед, в 3 часа еще кипяток. Тут же казенный ужин раздают, но мне не полагается, т. к. беру обеды. Полагается еще прогулка один раз в сутки в небольшом треугольнике тюремного двора в продолжение около получаса. В 9 полагается ложиться спать и тушить огни, которые вечером дают с 4-х час, а утром с 6 до 8. В промежутках этого времени я читаю, пишу, но очень мало, по камере хожу, хожу без конца… и так каждый день… Камера ничего, сносная, только темноватая. Железный стол, железный стул, тут же водопровод и ват.-клозет. Словом, все удобства. Электрическое освещение, железная кровать, матрас, одеяло, пара железных полочек, кружка, солонка, чайник — вот и весь комфорт камеры».

Съестное в тюрьме не принимали, разрешалось передавать лишь чай и сахар.

Так прошло почти три месяца. Однажды сырой, гуманной июньской ночью осужденных без предупреждения вывели из тюрьмы. На вокзале, в одном из тупиков, стоял арестантский вагон с зарешеченными окнами. Тут бывших депутатов ждали близкие, совершенно случайно узнавшие про день отправки. Они стояли поодаль, конвоиры не подпускали их к арестованным и не давали перемолвиться словом. Григорий Иванович неотрывно смотрел на жену и детей, ему хотелось весело, ободряюще улыбнуться, но печаль расставания легла на его бледное, худое лицо.

— Мы обязательно встретимся! — наконец крикнул он, чувствуя, как комок подкатывается к горлу и не дает говорить.

Доменика и дети не плакали. Им хотелось подбежать к ненавистному вагону, сорвать решетку, прижаться к отцу и никуда его не отпускать.

Все четверо, как и семь месяцев назад, при аресте отца, молча и неподвижно сидели в комнате. Тоня не сводила глаз с матери, которая только что прочитала им, детям, последнее напутственное письмо отца из предвариловки. Вот мать поднялась, подошла к окошку, тяжело оперлась о подоконник. «Надо крепиться, подготовиться и во всеоружии подойти к суровой жизни, бросившей нам вызов, — писал отец. — Надо сделать так, чтобы пошлость не имела торжества, чтобы колесница сытых, довольных и торжествующих не задавила нас окончательно. Я вот несчастнее вас, ибо не помню своего отца, не видел его забот и ласки. Он умер очень рано, не успев дать мне никаких заветов. А если я буду с вами разобщен далекой Сибирью, то вы уже будете меня помнить. Будем даже переписываться — это говорит за то, что вы счастливее меня. Где-то у Некрасова есть: „Поколение поколению не оставляло следа“. Теперь видите, какой прогресс: вас уже оставляют в возрасте 10–15 лет. Да, в наших пролетарских семьях все так, детки… два года мне было от роду — я отца своего потерял, отчим умер тоже раньше, чем следует, во цвете лет умер мой брат, мамин брат тоже. И оба они не успели дать заветы детям своим, а их осталось у каждого от пяти до семи человек. Теперь мой брат Саша на ладан дышит, брат Андрюша на войне. Вернется ли он… Вот какой получается перемол… Это я краткий списочек вам дал, чтобы вы меня не осуждали, что я вас еще маленьких бросил. Бросил, хотя я тут не виноват. Петя находится теперь в таком возрасте, в котором я уже самостоятельно решил „отрясти прах старого“ со своих ног, попрощаться с родными краями Харькова и пуститься в чужой и незнакомый город для утоления жажды голода, приискания хлеба, работы. Нашел хлеб, работу, все, что нужно рабочему. Через четыре года я стал старшим токарем в мастерской. Правда, не так легко это досталось, но я верил и добился».

Доменика Федоровна неподвижно стояла у окна, мысленно продолжая родословную мужа. Два брата — Саша и Андрей… Андрей на войне… Мать Григория, Мария Кузьминична, — пожилая, больная женщина, еле сводит концы с концами. Надеяться можно только на себя. Закончить учебу, сдать экзамены, получить свидетельство фельдшера, а потом ехать туда, где обоснуется Григория. Дети будут продолжать учиться, она — работать.

Оглянулась на ребят.

— Будем, дети, учиться, ждать писем от нашего отца, а когда я кончу курсы, мы обязательно поедем к нему, — решительно сказала Доменика Федоровна и ободряюще улыбнулась.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

…Немилосердно печет июльское солнце. Горит тайга. Огненные языки вздымаются высоко в небо, клубится дым, трещат и рушатся деревья. Енисей несет свои воды сквозь бушующий огонь и рев зверья. Едкий дым щиплет глаза. Но вот на высоком правом берегу засверкала белыми блестящими куполами церковь, показалась цепочка деревянных домиков. Это село Монастырское — административный центр Туруханского края. Здесь конец изнурительного пути ссыльных депутатов.

С берега машут руками. Кто-то отделился от толпы и вскочил в лодку.





— Яков Михайлович! Честное слово, это Яков Михайлович! — радостно воскликнул Самойлов.

Налегая на весла, Свердлов торопился к пароходу. Пришвартовавшись, поднялся на палубу, крепко обнял Григория Ивановича и его товарищей.

— Ну что ж, друзья, вы славно потрудились во имя революции, а теперь садитесь в лодку и поедем на новое местожительство… Тут, правда, немного тише, чем в Петербурге, — улыбнулся он.

На берегу прибывших ждала группа ссыльных. Объятия, шутки, смех. Шумной толпой все поднялись по крутым тропкам в село, на самом краю которого стоял небольшой деревянный дом, где жили Свердловы. Строение принадлежало метеостанции, там работала метеорологом Клавдия Тимофеевна. Они по очереди с Яковом Михайловичем проводили измерения температуры воздуха и воды, устанавливали направление ветра, определяли уровень воды в реке, количество осадков.

Клавдия Тимофеевна с детьми — Андрейкой и Верой — вышли встречать прибывших.

— Мамочка, сколько дядей! — с восторгом кричит Андрейка.

Навстречу кинулся черный пес с белым пятном на лбу. Свердлов потрепал его за ухом:

— Он у меня молодец, с классовым чутьем псина. Никого не трогает, а на стражников бросается. И они его боятся, не решаются заходить во двор. А нам это на руку. У нас два выхода — на улицу и в тайгу. Пока я успокаиваю пса, Клавдия успевает выпустить товарища через заднюю калитку. А туда стражники даже нос сунуть не решаются.

Григорий Иванович сразу подружился с детьми Свердлова, завел с ними разговор о птицах, подбрасывал их по очереди вверх, напевал, пританцовывал, а они смеялись, шалили, наперебой рассказывали ему о своих делах.

— Андрейка, видно, вас узнал, — сказала Клавдия Тимофеевна.

А Григорий Иванович, возясь с детьми, вспоминал свою любимицу Тоню и сыновей.

Долго в тот вечер продолжалась беседа в маленьком домике над Енисеем. Петровский немало интересного узнал про всеми забытый болотный край. И про особенный туруханский климат — новый человек к нему долго приспосабливался и порой даже излечивался от своих недугов, но случалось, что некоторые здесь и погибали. Рассказали ему и о Монастырском — небольшом селе с несколькими десятками домиков.

— Большинство жителей, — сказал Свердлов, — сосланные. Немало уголовников. Ежемесячно они получают помощь от государства до пятнадцати рублей плюс одежные. Политическим ссыльным приходится туго: они лишены помощи правительства, а заработать тут почти негде…

Петровский поселился в небольшой комнате, окна и дверь которой выходили прямо на дорогу. Погода выдалась необычная: даже старожилы не помнили, когда в эту нору было так тепло, зато ночи всегда холодные — укрываться же нечем и одеяла купить не на что.