Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 71

Родзянко обещал послать запрос в правительство и объявить протест от имени Думы.

Григорий Иванович возвратился домой.

— Не волнуйся, все в порядке. Задержали, но, как видишь, отпустили, — ответил он на встревоженный взгляд жены.

— Я так и знала… Только задремала, приснились лошади в черных лентах… Они мне всегда снятся перед бедой… Ведь социал-демократическую фракцию Второй Думы все-таки сослали в Сибирь.

Григории Иванович, уставший, с темными кругами под глазами, никак не мог успокоить жену. Трудно произносить слова утешения, если сам в них не веришь!

Они явились поздно вечером, когда Григорий Иванович уже собирался лечь. Забарабанили изо всех сил в дверь. Проснулись испуганные дети. Протирая заспанные глаза, заплакала Тоня. Петя и Леня, насупившись, смотрели, как по квартире шныряют жандармы, заглядывают в каждый угол, как ворошат на отцовском столе бумаги.

Григории Иванович уже ничего не говорил о депутатской неприкосновенности. Он не сомневался, что об их аресте известно и правительству и царю. Теперь апеллировать можно только к трудовому народу.

Петровского вывели под усиленной охраной жандармов.

В квартире, как после погрома: разбросаны книги и бумаги, раскрыты чемоданы, высыпано на пол содержимое ящиков стола, беспорядочно сдвинуты стулья…

Молча сидят дети. Тоня прижимает к себе ветку сломанного фикуса, который они привезли еще из Мариуполя, и горько всхлипывает. Доменика ласково говорит дочке:

— Не плачь, мы посадим эту ветку, будем поливать, она непременно вырастет и превратится в большое красивое дерево…

Хмурое утро 9 ноября 1914 года. Темные, низкие тучи затянули небо над Петроградом.

По грязным, скользким улицам в сером, промозглом тумане торопятся в свои департаменты, зябко поеживаясь, чиновники, барская прислуга с корзинами в руках спешит за провизией, настороженно, точно нахохленные вороны, стоят в длинных черных шинелях городовые, из подъездов выглядывают дворники в фартуках…

Идет четвертый месяц войны. Приподнятое настроение первых военных дней, уверенность в скорой и громкой победе исчезли, уступив место унынию, страху и чувству безнадежности.

Вдоль Невского носятся посипевшие от холода мальчишки и, зажимая под мышками пачки газет, громко выкрикивают:

— Всемирная сенсация! Спешите купить газету!

— Арест депутатов Думы!

— Пойманы немецкие шпионы!





— Большевики за решеткой!

— Это может случиться только в такой дикой стране, как Россия! — возмущается какой-то человек.

— Ах ты, крамольник! — слышится в ответ. Каждый на свой лад воспринимает и оценивает необыкновенное известие…

Рабочих депутатов поместили в камеры дома предварительного заключения на Шпалерной. Петровский понимал: правительство сделает все, чтобы не только оторвать их от рабочего люда, но и добиться для них самого строгого наказания. Оно постарается использовать суд и нанести большевистской партии жесточайший удар. Уже вопросы следователя по особо важным делам Сулевского сказали Григорию Ивановичу многое: судебные власти собираются обвинить рабочих депутатов в самом тяжком преступлении военного времени — измене родине.

Обидно, что дневник попал в черные руки царских приспешников и они теперь будут глумиться над его заметками…

В Зимнем дворце, в приемной, в ожидании свидания с императором дремал председатель Совета министров семидесятипятилетний статс-секретарь Иван Логгинович Горемыкин. Из кабинета бесшумно выскользнул адъютант, наклонился к уху премьера и прошептал:

— У его величества государя императора барон Фредерикс.

Значит, ждать придется долго.

В 1897 году Николай II назначил барона Фредерикса министром императорского двора, и вот уже целых семнадцать лет они неразлучны. Барон стал одним из ближайших советников царя, умело приспособившись к характеру безвольного, неуравновешенного и жестокого монарха.

Царь знал, что в приемной его ждет Горемыкин, догадывался, что он опять станет бубнить о фронтах, внутренних беспорядках, о социал-демократической рабочей фракции IV Государственной думы… Как ему осточертели все эти Думы! Две он уже разогнал и полагает — своевременно… Теперешняя Дума — четвертая по счету. Выборы в нее были столь умно и хитро обставлены, так тонко продуман избирательный закон, что туда попала лишь небольшая горстка рабочих — самого неспокойного элемента. Но даже эта небольшая группа портила все… В конце концов пятерка большевистских депутатов доигралась и очутилась за решеткой. Повесить бы этих голубчиков… Горемыкин настаивает на военном трибунале, а главнокомандующий, великий князь Николай Николаевич, несмотря на свои твердые монархические убеждения, против… Все потому, что идет война. Он, самодержец, должен сказать свое решающее слово. А как ты его скажешь, если даже Александра Федоровна колеблется и Распутин молчит…

— Помните, ваше императорское величество, — говорит флигель-адъютант барон Фредерикс, старичок с молодцевато выпяченной грудью, в мундире, подбитом ватой и увешанном крестами и медалями, — как ваш матушка Мария Федоровна ехаль в седле? Ехаль отшень корошо. Отшень. Я любовал, как ровно торчал голова ваш матушка. Ваш матушка был храбрый, не боялся конь… А ваш батюшка не отшень любил конь… И его конь боялся, он был громад телом, мне трудно было подобрать конь… А матушка ваш любил седло, и вы, ваше императорское величество, ездил корошо, настоящий кавалергард…

Последние слова царь выслушал с особым удовольствием: он гордился своей службой в кавалергардском полку, любил кавалерийскую форму и частенько красовался в ней. Слова Фредерикса ласкали и тешили душу императора, отвлекали от надоедливых государственных забот, придворных интриг и правительственных сплетен, которые именовались делами.

Горемыкин терпеливо ждал приема. Он ревностно служил русскому престолу, постоянно ощущая царскую благосклонность. Облюбовал для себя роскошный дом, который продавал генерал-адъютант Безобразов на Моховой улице, и, получив в подарок семьсот тысяч рублей из государственной казны, приобрел его. Сверх того ему вручили двести тысяч на обстановку для апартаментов.

Но вот вопрос о думских депутатах гвоздем сидел в голове и не давал покоя…

Тот позорный день и теперь ранит его душу. Помнит, как светлым осенним днем он подъехал в коляске к решетчатой железной ограде Таврического дворца, где заседала IV Дума. В белоколонный зал уже явились министры, чтобы услышать речь нового главы правительства. Дворец был окружен конной полицией, оберегавшей народных избранников, перед которыми он, только что ставший председателем Совета министров, пожелал выступить и поделиться мыслями о будущей работе правительства его императорского величества. Ему услужливо прокладывали дорогу, а в отдалении хмуро стояли толпы рабочих…

Помнит ту неожиданную обструкцию, которую ему устроили левые депутаты. Он мечтал найти единомышленников, а встретил отчаянное сопротивление настоящих бунтовщиков. И в такое время! Начинался 1914 год… Германия угрожала России войной, необходимо было укрепить армию и флот, увеличить военный бюджет… И сейчас помнит пережитое горькое унижение… Еще ничего не сказал, только открыл рот, как левые подняли невероятный шум, застучали пюпитрами, начали выкрикивать насмешливые, едкие слова. Председатель Думы Родзянко не в силах был, как ни старался, заставить их замолчать. И только после того как из зала были удалены все члены обеих социал-демократических фракций и фракции трудовиков, он смог произнести свою речь. Но все ужо было испорчено. Депутаты-большевики были той злой силой, которая призвала к непокорству. Между этими депутатами и рабочими России возникла тесная связь. Еще год-полтора назад положение было иным и все, что происходило в Государственной думе, не касалось трудового люда. Социал-демократов выдворяли из зала заседаний, обыскивали их квартиры, арестовывали их друзей — народ оставался безучастным. А в последнее время тысячи рабочих Петрограда и других городов начали остро реагировать на выступления своих представителей, внося в дела империи смуту и беспокойство.