Страница 107 из 118
— Вот что, леди, держитесь-ка вы старика Стэна Косицки, — сказал он, — я знаю этот город как свою ладонь.
И мы снова остановились на углу Пятой авеню у светофора. Мне виден был вход на Мьюз вниз по улице, я захотела выйти.
— Я тут выйду… — начала я.
Но он поднял руку и грандиозно скривил губы, командуя:
— А ну подождите-ка, леди, мы мигом туда доедем. Вид у вас больной. Так что предоставьте все старику Стэну Косицки.
Итак, мы ждали, и я старалась не думать о доме. Но. О, я старалась не думать, — вот если бы Гарри. Итак, мы ждали. Я посмотрела в окошко — день клонился к вечеру, но прохладнее, казалось, не становилось. На углу унылый мужчина, перепачканный чем-то белым, продавал с тележки «Хорошие комиксы»; две маленькие девочки в летних платьицах протягивали мелочь за апельсиновый лед, и женщина в брюках, с острым надменным лицом — совсем как у афганской борзой, которую она держала на поводке, — купила мороженое; она поднесла его собаке, и та мигом проглотила мороженое, подцепив его жадным розовым языком. Уставшие от жары люди медленно передвигались по дню, обмахиваясь газетами, — мне снова захотелось пить, и я подумала о доме. Алберт Берджер сказал: «Конечно, ты от этого страдаешь — ты выдала мне куда больше, чем представляешь себе, моя красавица, — в конце концов (глаза его увлажнились) я ведь изучаю людей: для данного общества, из которого ты происходишь, симптоматично то, что оно производит разрушающуюся семью — а-а, терпение, моя красавица, я знаю: ты скажешь: симптоматично не для этого общества, а для нашего, для машины культуры, однако это архитипично для данного Юга с его канцерогенной религиозностью, его утомительной потребностью ставить манеры выше морали, отрицать все этносы… Считай это наносным в культуре. Еще удивительно, моя красавица, что тебя не заставили трудиться с шести лет, зарабатывая себе на хлеб, как детей некоторых племен». — «Да. Да». Вот что я ответила. Но я помнила траву и чаек.
— Итак, леди, — сказал шофер, останавливая машину перед Мьюз, — старик Стэн Косицки привез вас к месту назначения в целости и сохранности.
Счетчик в последний раз щелкнул, он выключил его, подняв флажок: 0.50. Я порылась в сумке, но насчитала только тридцать центов. Ужас. Это все испортит мне с Гарри, и я помнила, как он сказал перед тем, как у нас действительно пошло все плохо: «Мне неприятно поднимать этот вопрос, дорогая, но ты должна быть более аккуратной с деньгами. Мне неприятно говорить это, дорогая, но это становится частью синдрома вместе с грязью под кроватью. Ты меня понимаешь?»
— У меня только тридцать центов, — сказала я шоферу, и сердце мое так и колотилось — не из-за него, а из-за моего Гарри: что он скажет, когда ему придется расплачиваться? Но тут я сказала: — Но вы подождите минутку — я пойду добуду денег.
— Конечно, леди, старик Стэн Косицки — воплощенное терпение. — Он поднял руку, закурил сигарету и откинулся назад.
Или это было, думала я, сидя на краешке сиденья и беря сумку, или это… Это Страссмен говорил про синдром. «Вы опасно рассеянны, — сказал он и вытер нос. — Вам, знаете ли, нужна моя помощь». — «Фу, да вы спятили», — громко произнесла я.
Шофер повернулся и хихикнул:
— Правильно, леди. Это спятивший мир. Иногда я думаю, не спятил ли старик Стэн Косицки.
— Не вы, — сказала я и вышла из такси. — Одну минутку, — сказала я. И пошла по асфальтовой дорожке к квартире Алберта Берджера — первой двери, выкрашенной белым, с бронзовым фаллическим молотком из Испанского Марокко. На мой звонок тотчас ответил тощий индус, прежде чем я успела подумать. О том, что к двери подойдет Гарри, или о чем-либо другом. Его звали Сирил Какой-то-Там; у него был акцент одновременно балийский и индусский и вечная улыбка, в руке он держал мартини.
— Алло, Пейтон, — сказал он.
— Хелло, Сирил, — сказала я. — Гарри тут?
— Вы это про миистера Гарри Ми-и-лаха?
— Да, — сказала я. — Гарри Милах. Он тут?
Индус с минуту постоял, покачиваясь, глядя на меня и думая, наморщив лоб и выпятив синие губы.
— Не-а, — сказал он. — Боюся, нет.
Я не могла думать; я стояла, глядя на него, потом повернулась боком к авеню и увидела воробьев, слетевших с дерева, — они вынеслись из листвы, как рой ос, пронзительно чирикая, и исчезли за крышей. Автобус проехал на юг, на верхней палубе сидели шесть человек, вбирая в себя солнце, — а я не могла думать. Потом подумала: «Ох, Гарри». Я прижала сумку к груди, наклонила голову, услышала терпеливое, упорное щелканье и жужжание колесиков. Ты… быстро замирающее. Куда же он ушел?
— Почему, Пейтон, почему вы плачете? — с хитринкой спросил меня Сирил.
— Я тону, — сказала я.
— Тонете?
— Нет, — сказала я, — я имею в виду, что не тону. Я имею в виду: я плачу, потому что я так счастлива. Война кончилась, и мы спасли мир для демократии.
— Странная девушка. Не войдете ли? Алберт, знаете ли, задерживается.
— Да.
Я вытерла слезы сумкой и пудру сняла тоже. Я вошла, увидела свое отражение в зеркале в коридоре — полный кошмар. Сирил открыл другую дверь — он слегка пошатывался. Он положил руку мне на талию, легонько подтолкнул вперед.
— Мы так давно не видели вас.
— Я знаю… — начала я, а потом подумала: «Зачем я тут? Ведь Гарри нет». И я повернулась, крепко держа часы. — Нет, правда, Сирил, я не должна заходить сюда.
— А почему нет, могу я спросить? — У него были редкие зубы, и его толстые губы окружали их как большие синие подушки.
Я сказала:
— Потому что его нет здесь.
— Кого? — Он снова озадачен, этакий мистифицированный Восток.
— Гарри, — сказала я, — Гарри!
— А-а, — он хитро посмотрел на меня, — ми-и-стера Гарри Милаха. Ну подождите немного, может, кто-нибудь даст вам информацию.
— Может быть, — сказала я.
Он снова развернул меня и подтолкнул в комнату — кондиционированную морскую пещеру с удушенным болезненным солнечным светом и тьмой, уходящей ввысь, где молочными завитками завивался сигаретный дым, и сквозь темноту ко мне приближался со смесителем для коктейля Алберт Берджер, точно Посейдон со своим трезубцем, обходя кучки камней.
— Ах, Пейтон, — сказал он, — моя красавица, ты вернулась к нам.
— Да, — сказала я, — где Гарри?
— О, дорогая, тебе придется спросить об этом Ленни. Он в кабинете с баронессой де Луайль.
— О-о, — произнесла я.
Он кружил вокруг меня со своей впалой грудью, слезящимися от аллергии глазами, прикрытыми стеклами, с белой, как репа, кожей.
— И Гарри тут нет? — сказала я.
— О, дорогуша, нет. Он уехал почти сразу, как приехал. Что-то у бедняги с работой. Присядь со мной, красавица!
Голос у него был высокий и глухой, бесполый, безвозрастной, почти угасший, как пустой клик металлической птицы.
— Пойдем со мной, моя красотка, — сказал он и взял мою руку пальцами, холодными от смесителя для коктейлей и от чего-то еще, тоже холодного и внутреннего, точно сердце его качало не кровь, а ледяную, темную подземную воду. Так я прошла с ним через комнату, крепко держа свои часы, думая о доме. Я видела в темноте их лица: Дафну Гулд, которая однажды каталась на пони; Марио Фишера, сына миллионера; Дёрка Шумэна, Луи Пески и Шуйлера ван Лира — студентов-антропологов; Пьера Льебовица, богатого торговца цветами, который красит себе волосы; двух негров с тихими голосами, которых я не знала; Памелу Оатс и Лили Дэвис, влюбленных друг в друга; Эдмонию Ловетт, которая однажды чуть не задохнулась в своей ложе; четырех случайно зашедших солдат. Все эти люди мельком взглянули на меня и отвернулись. А мы с Албертом уселись на подоконник; у меня в руке было мартини, а он говорил — я слушала вполуха, смотрела на красивый день, начинавший угасать с последними желтыми лучами; на той стороне узкой улицы крытые шифером крыши домов освещало солнце, а стены были в тени, скоро и щипцы, и птичьи гнезда, и вьющийся плющ будут в тени и в темноте. Облако медленно проплыло на восток, окрашенное розовым, похожее по форме на Африку — на страны, которые я никогда не увижу, далекие берега, вечера с фламинго, желтую чахнущую зарю в джунглях. Я сказала: