Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 161



За окнами горела заря, дымилась ель, все в широких розовых дорогах лежало море.

— Дела у вас теперь по другому пойдут, — сказал командир.

— Хо! Милый человек! Песцов разведем… — не унимаясь, шумел старик. — А лосось тут у нас какой!.. Сам просится.

Так неожиданно все мы были счастливы в этой семье.

…Вечером я и Алексеев уезжали на материк.

С моря долго был виден маленький домик с новыми белыми ставнями и крылечком. Они стояли на крыльце, глядя нам вслед, все трое, — у этого отчего крова неожиданно возродилась счастливая семья.

Быль июль, месяц зоревых штилей, жаркого лова, месяц поздней шантарской весны.

Вынужденная зимовка

Так, совсем неожиданно, я и Савелий, только двое, остались на корабле. Мы вызвались добровольно, и теперь, вспоминая события той суровой зимы, я нисколько не жалею об этом.

Было странно, особенно в первые дни, видеть безлюдной эту палубу, слушать мертвую тишину машинного отделения, еще недавно полного шума и блеска. Все изменилось. Он словно умер — корабль, и я понимал Савелия, когда по ночам он вдруг соскакивал с койки, выбегал на палубу и там долго бродил у трюма, покрытого ледяной корой.

В двух милях от нас, с севера на юг, большим полукольцом тянулся берег. Голубые вершины сопок тихо светились во тьме. На целые мили вокруг — ни отблеска, ни звука, ни огня. Все это было похоже на сон: и чем медленнее шло время, тем более похоже. Да, все это не раз повторялось во сне: голубые сопки, ледяная равнина бухты, тишина.

— Нужно больше работать, — ворчал Головач. — Этой спячке поддаться — цынга заест.

Очень рано, еще затемно, мы умывались ледяной водой. Почти каждый раз ночь успевала подготовить работу: на вантах, на поручнях, на дверях кают застывал белый молочный лед.

Если бы не скалывать его каждый день, судно, пожалуй, превратилось бы в сплошную глыбу льда.

По вечерам при тусклом свете жестяной печки мы рассказывали друг другу сказки, вспоминали веселые южные страны, родных на далеком берегу. Но и это надоело за месяц; в разлуке от воспоминаний становится только грустней.

Остались шахматы и ружье. Но Савелий не любил играть. С ружьем же возился ежедневно; разбирал, смазывал, чистил. Раньше оно было собственностью Павла Федоровича, капитана. После той страшной ночи, уходя с командой на берег, капитан подарил его нам.

«Я думаю, пригодится, — сказал он. — Медведи бродят — прямо с борта можно бить… И до границы недалеко».

— Что ж, попробуем медвежатины, — улыбаясь, сказал Савелий. — Продуктов у нас на пару месяцев — не больше. Правильно, Алеша?

— Правильно… До весны — сплошь сезон охоты.

— А все-таки он заплакал, старик, — вспоминал Савелий о капитане. — В каюте заперся — два часа не выходил. Он и сам, верно, хотел бы остаться на корабле. Вся душа его здесь… в ловушке. Эх, ловушка, черт тебя дери! И ведь что можно было сделать? На скалы взлететь? Я думаю, что таких штормов, как в Охотском, нигде не бывает.

Мы часто вспоминали «старика» еще и потому, что теперь там, в далеком порту, некоторые «знатоки», пожалуй, говорили о нем всякий вздор, хотя нам пришлось зимовать не по вине капитана. Это был хороший моряк, он по-настоящему любил дело. Но в этом году неожиданно ране пришла зима. Главное — она пришла внезапно. На западном берегу Камчатки мы брали лес. До опасных морозов, по самым строгим подсчетам, у нас оставалось еще не менее двух недель. Мы стояли на рейде, когда нагрянул шторм. Капитан успел сняться и провести судно узким, очень мелким проливом в закрытую бухту за остров. Ночью ударил мороз, и в течение часа бухта замерзла. На корабле остался очень малый запас продуктов — и стало ясно: придется оставить только сторожей, а всем остальным до весны пробираться в Петропавловск или на промысла. Капитан, конечно, не был виноват.



Первого медведя, «по завещанию», мы убили прямо с борта корабля. Он оказался старым и тощим. Но Савелий уверял, что это самое вкусное мясо. Впрочем, сям же он вскоре выбросил его на лед. Шкуру зверя мы повесили в каюте над столом. Она закрыла почти всю стену. Часто с гордостью Головач поглаживал длинную желтоватую шерсть. Он тоже был похож на медведя: коренастый, бородатый, в длинном тулупе, в лохматой папахе. Молодое, скрытое веселье жило в нем, несмотря на задумчивость, как бы наперекор ей. Говорил он коротко, деловито, но всегда словно шутя; работал охотно и словно играя. С ним легко было жить и работать, и если мы не раз спорили за этот месяц, то только по пустякам.

Нам было скучно и очень тяжело, хотя мы старались не думать об этом. Но об этом нельзя не думать в такой тишине, когда вокруг только голубые сопки и снег, снег…

Лишь пурга иногда вносила разнообразие в нашу жизнь. Я помню, она бушевала пять дней подряд. Чтобы пробраться за углем в кочегарку, нужно было потратить добрые полчаса. Сначала мы занялись починкой одежды, но становилось все холодней. Снизу, из трюма, доносился звон — это от сжатия льдов трещали шпангоуты.

— Как бы нам на лед не пришлось выскакивать, — говорил Савелий. — Слышишь, как жмет борта?

Целые дни мы сидели и слушали этот медленный, непрерывный звон. Я по ночам просыпался; он пронизывал меня, как лихорадка, — стон корабля. Казалось, будет бесконечным плен каюты. Даже тусклое круглое стекло иллюминатора, в закаты похожее на луну, смеркло. Мы просыпались, не зная, что это: вечер ли, утро, ночь. За дверью ревел ветер, ледяная крупа обвалом рушилась на борт. Но именно это вносило разнообразие. Как радовались мы, когда, наконец, утихала пурга.

На корабле снова становилось спокойно и весело, как раньше, когда команда еще была на борту. Мы приводили в порядок палубу, — все было прежним теперь, только снег бухты лежал неподвижно. Он никогда не был чисто белым: то синий, то розовый, то голубой. Эту долину — от берега и до сопок — мы назвали Сонной долиной. Странно шла наша жизнь. Она была почти нереальна. Нам пришлось выдумывать имена для сопок, для мысов и островков на западной стороне бухты. Тайгу на предгорье мы назвали Медвежьей — оттуда пришел к нам первый медведь. Дальнюю сопку — Восточной: из-за нее выкатывалось солнце по утрам.

В то памятное утро, после пурги, мы собрались на охоту в Медвежью тайгу.

Сверху наста лежал тонкий, мягкий слой снега, следы отпечатывались и крепко застывали на нем. Можно было видеть по этим следам, как плавно и легко, едва прикасаясь к снегу, плывет лисица, как осторожно крадется песец…

Незаметно мы поднялись на самое взгорье, и здесь у кедровника первым выстрелом Савелий положил песца. Я подхватил его на руки, еще теплого, — это был прекрасный зверек, шелковистый, с легким голубоватым отливом.

Эхо выстрела долго бродило в тайге. Мы невольно прислушивались — оно повторялось где-то очень близко, за деревьями, за скалой.

— Человек стонет! — бледнея, сказал Савелий. — Слышишь?..

Мы снова прислушались, затаив дыхание, не шевелясь. Вокруг стояла привычная мерзлая тишина.

— Кажется, он у скалы, — сказал я. — Может быть, охотник?..

Мы бросились наверх, к белым скалам, и еще издали я заметил на снегу маленький черный предмет. Я наклонился над ним. Это был обломок лыжи, короткой охотничьей лыжи камчадальского образца.

Савелий сломал ветку, начал ею рыть снег.

— Он здесь, наверное… копай!

Вскоре мы нашли перчатку, и я задрожал от волнения, когда руки мои коснулись чего-то твердого глубоко в сугробе. Это был камень, круглый замшелый гранит. Я не поверил, пока не вытащил его наверх.

Мы лазили по снегу, звали, Савелий несколько раз выстрелил из ружья.

Никто не отзывался. Высокие, рябые от снега кедры неподвижно стояли вокруг. Возможно, эти самые минуты решали жизнь человека. Мы были рядом и не могли помочь.

Огромный мерзлый сугроб у оврага мы перерыли вдоль и поперек и ничего не нашли. Мы уже совершенно выбились из сил, и только случайно, обернувшись, я заметил, как что-то двинулось за выступом скалы.