Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 156 из 161

Через несколько минут Теске прочитал записку. Он кликнул караульных и бросился к Муру. В дальнем углу двора, за «озером», за стеблями тростника, мичман сидел, прислонясь к нагретому солнцем забору, и сладко дремал…

Свой суровый приговор он пытался привести в исполнение трижды, но каждый раз был недостаточно осторожен: караульные отобрали у него обрывок веревки, тупой кухонный нож и длинный ржавый гвоздь, который он уже поднес ко рту, намереваясь, по-видимому, проглотить. С гвоздем он расстался без особого сожаления, а за обедом с удовольствием проглотил жареного цыпленка, поданного ему из предосторожности без костей.

Японский доктор, приставленный с некоторого времени к Муру, отметил отличное действие на самоубийцу курятины: мичман не предпринимал больше попыток лишить себя жизни. Теперь он вернулся к прежней своей идее, настойчиво требуя свидания с губернатором наедине.

6 октября 1813 года это свидание состоялось, и, хотя к губернатору вызвали всех пленных, мичман был уверен, что буниос особо уделит ему время. Шел он рядом с Хлебниковым, подтянутый и необычно веселый, и почему-то лукаво поглядывал на Головнина. Завидев у замка Теске, Мур помахал ему рукой, оттолкнул караульного, выбежал из строя и, низко склонившись перед молодым японцем, заговорил очень тихо;

— Надеюсь, буниос примет меня отдельно? Это очень важно-очень! Я имею теперь все доказательства, что и пленные, и курилец, и командир «Дианы» Рикорд, все они — русские шпионы.

Теске пожал плечами и вошел в замок.

В огромном зале собралась в этот день вся городская знать. Празднично одетый, улыбающийся, радушный губернатор приветствовал пленников поклоном; он держал в руках какую-то бумагу, держал очень бережно, словно боясь ее измять. Теске почтительно принял эту бумагу и прочитал по-русски вслух:

«С третьего года вы находились в пограничном японском месте и в чужом климате, но теперь благополучно возвращаетесь: это мне очень приятно. Вы, г. Головнин, как старший из своих товарищей, имели больше заботы, чем и достигли своего радостного предмета, что мне также весьма приятно. Вы законы земли нашей несколько познали, кои запрещают торговлю с иностранцами и повелевают чужие суда удалять от берегов наших пальбою, и потому по возвращении в ваше отечество о сем постановлении нашем объявите. В нашей земле желали бы сделать всевозможные учтивости, но, не зная обыкновений ваших, могли бы сделать совсем противное, ибо в каждой земле есть свои обыкновения, много между собой разнящиеся, но прямо добрые дела, везде таковыми считаются; о чем так же у себя объявите. Желаю вам благополучного пути».

Головнин сдержанно поблагодарил губернатора, и, сопровождаемые прежней охраной, моряки вышли из замка. У двери Мур пытался задержаться, но трое конвойных встали перед ним, и офицер приказал строго:

— Идите…

Утром пленные были доставлены на «Диану». Шлюпка шла легко и быстро, но и Головнину, и Хлебникову, и матросам казалось, что японские гребцы слишком уж неторопливо поднимают весла, Стоя на носу шлюпки, Головнин первый уцепился за спущенный штормтрап. Он опустился на колено и припал губами к влажному, пахнущему смолою борту родного корабля…

Долог был путь из Хакодате в Петропавловск-Камчатский. Октябрьские штормы в этих широтах особенно жестоки. Два месяца «Диана» шла курсом на север, уверенно борясь с противными ветрами, одолевая могучий натиск волн, и Головнин, как и прежде, не раз удивлялся прекрасным мореходным качествам судна и хвалил русских корабельных мастеров…

— Какие океанские дали оставила за кормой «Диана»! — восхищенно говорил он Рикорду. — Однако посмотри, будто сегодня сошла со стапелей! Золотые руки у наших корабельщиков, строят на целый век!..

Два месяца — не малый срок, но и за это время не все было рассказано матросами, штурманом, капитаном о том, что пережили они в японском плену за два года, два месяца и двадцать шесть дней… Только Федор Мур ни о чем не рассказывал, отмалчивался, сторонился людей. Впрочем, с расспросами к нему и не обращались: Головнин сообщил Рикорду, а Рикорд экипажу, что мичман нездоров и потому его не следует беспокоить. Закрывшись у себя в каюте, мичман читал книги или спал день и ночь.

Как-то при встрече Хлебников спросил:

— Что это вы, Федор Федорович, от всего света замкнулись? Экипаж веселится, песни поет, офицеры и матросы чарку за наше здоровье поднимали, а вы-то? Закрылись в каюте, будто чужой…

Тонкие губы Мура передернулись: он пытался усмехнуться, но глаза смотрели настороженно и зло.

— Веселились и, наверное, косточки мои пересчитывали?

— Да что вы, господин мичман, ей-богу! Старое было и травой поросло. Каждый из нас по-своему горе это перенес. Я со скалы сорвался, кости до сих пор ноют; капитан ногу поранил, хромает; у вас от тоски с рассудком что-то случилось… Мы ведь люди свои, понимаем. Бросьте эту молчанку, мичман, ближе к товарищам станьте, старое горе заживет…





— Значит, ни вы, ни капитан, ни матросы ничего никому не рассказывали обо мне?

— Конечно, нет!.. К чему же о неприятном вспоминать-то?

Мур глухо, отрывисто хохотнул и прикрыл рукою рот.

— В благородство играете? А эти мужики, матросы… и они тоже… в благородство играют?

— Эх, Федор Федорович, — молвил Хлебников с горечью, — Человек вы не глупый, ученый, но против кого, против чего восстали? Жалко мне вас…

Мур стиснул кулаки, побагровел лицом, яростно затопал ногами.

— Не смейте!.. Я не терплю сожалений! Можете пожалеть самого себя.

Хлебников ушел и никому не рассказал об этой встрече, но с того дня мичман Мур почти не показывался из каюты, объявив, что болен и что ему приятно одиночество.

Помнилось и Головнину, и Рикорду, и матросам, какой неприветливой и угрюмой сначала показалась им Камчатка. А теперь были милы и эти заснеженные сопки, и черные обрывы скал, и нехоженые, первозданные леса на взгорьях, и утлые рыбачьи лодки на берегу. Все это была Россия, родина, желанная мечта… Потому в таком невыразимом волнении, обнажив головы на морозном ветру, шестеро моряков и седой, бородатый курилец сходили на берег в Петропавловске.

Был вечер, и маняще светили им огоньки бревенчатых изб. У казармы солдаты пели песню, и она тревожила сердце. Была эта песня уже не сном, не мечтой — правдой, счастьем возвращения в край родимый.

Мичман Мур задержался на корабле; он собирал свои вещи. Ночью он сошел на берег и отыскал отведенную ему избу.

Три раза приходили к нему солдаты, охотники и рыбаки, приглашая на общее веселье; приходили Макаров и Симонов, но Мур отказался, сославшись на недомогание. Потом он приказал хозяйке накрепко закрыть двери и никого не впускать.

Головнин собирался выехать в Петербург в начале декабря. В дом начальника порта, где он остановился, с «Дианы» были принесены все его вещи, среди которых и японские «дневники». Рикорд с удивлением рассматривал эти разноцветные пряди ниток с многочисленными узелками.

— Диковинный дневник, Василий Михайлович!.. И неужели вы сможете эти узелки читать?

— О, без малейшей запинки! Я могу читать их с закрытыми глазами, только бы знал какого цвета нить…

Осторожно разглаживая на ладони цветную прядь, Рикорд проговорил в раздумье:

— Но этот дневник рассказывает только вам… Важно, чтобы он стал понятен и мне, и другим… народу. Что знали мы о Японии до сих пор? Голландские и английские католические миссионеры не позаботились о том, чтобы Европа узнала Японию, ее историю, политический строй, нравы и обычаи японцев, их своеобразную культуру…

— В одном они успели, набожные католики, — согласился Головнин. — Они посеяли между японцами вражду и довели ее до кровавых побоищ. Потом этих «братьев во Христе» японцы частью уничтожили, а оставшихся выгнали с позором… Впрочем, католические «братья» больше занимались выгодной торговлей, чем проповедями, а коммерсанты, как известно, с крестом они или без креста, в вопросы истории, культуры, быта не вникают.