Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 145



Парень в барашковой ушанке, высокий, задумчивый, с чуть пробивающейся золотистой щетиной бороды, отвечает строго:

— Погодим. Отряд Глебова на выручку идет.

…Вместо того чтобы возвращаться на хутор, я и дядя Петр забираемся в землянку, на душистый сухой берестняк. Макар с парнями уходит к насыпи.

Оказывается, как сильно мы устали! Сон приходит мгновенно. В углу, рядом со мной, шевелится галка. Дядя Петр не забыл прихватить ее с собой. Он еще пробовал напоить ее, набирая в ладони воды, поднося их к большому клюву птицы…

Землянка наполняется трелью сверчка. Прямо перед моими глазами, в прорехе крыши, плещется крупная осенняя звезда. Напрягая слух, я постепенно начинаю улавливать ее плеск…

Веселый белокурый парень будит нас на заре. Мы вылезаем из землянки. За ночь блеклая трава поседела, голубой иней прозрачен и густ.

У насыпи, закутанный в бурку, сидит Макар. Он бледен, губы устало сведены. Но в воспаленных от бессонницы глазах я сразу замечаю усмешку.

Приподнимаясь навстречу дяде Петру и откидывая капюшон, он говорит весело:

— Ну, старина, вестовой приходил, завтра выступаем!

Дядя Петр восторженно смеется:

— Да что ты?

Макар выпрямляется во весь рост, заводит за голову руки.

— Сядь! Что встал-то?!

— Пустое. Всю ночь тишина. — И кивает на дальние кустарники, опушенные редкой желтизной. — Там у них, у бандюков, все дороги перепутались. Глебов подходит!

Белокурый парень встряхивает упрямой головой.

— Жара!

Некоторое время молча и пристально Макар всматривается в лицо дяде Петру. Он словно пытается вспомнить что-то. Глаза его светлеют от улыбки.

— Вот что, Петра… Ночь напролет думал я. И верно… Молодец!

— Постой, о чем это ты?

— А ну-ка… возьми дулейку.

Я бегу за сумкой дяди Петра.

Потом долго, пока во все небо поднимается заря, пока загорается камень за насыпью и под тяжелеющим инеем оседает трава, мы слушаем родную «Калинушку» и «Шар голубой». Голос дулейки простужен, хрипловат, но… разве считаются с такими пустяками? Шумы родных окраин, лица, имена поют нам.

— Хорошие песни, — говорит Макар, — душевные они.

Дядя Петр старательно вытирает дулейку, словно лаская, поглаживает пальцами по ладкам.

— Это и главное, Макарушка, нежные они!

Макар соглашается улыбкой, печальной и несколько шутливой.

— Что верно, Петра, то верно. Только вот птицу твою пришлось мне, брат, сварить… Я ведь, знаешь, поваром был.

Все улыбаются, но дядя Петр поспешно поднимается с земли.

— Как так сварить?

— А так: в котелке, с водичкой, с солью…



Усмехаясь, белокурый подает котелок.

— Верно ведь, сварил! — удивленно шепчет дядя Петр, поглядывая на меня.

И вслед за мной протягивает руку за своей порцией «дичи».

Мясо галки душисто и тепло. Оно пахнет степью, росой.

…На этом не кончается рассказ о дулейке.

Зимой, уже дома, дядя Петр заболел тифом. Умирая, дулейку он передал мне. Я храню ее с тех пор. Вот я беру ее в руки. И чувство времени исчезает. Старенький наивный инструмент совсем охрип. Но он еще может петь. Над этими песенками часто смеются товарищи.

Но как мне рассказать о высокой нежности и любви, которым учил меня дядя Петр в то холодное утро на заставе?

Часто по вечерам братья пели песни. У Ильи был глуховатый мягкий тенор. Сидя на крылечке, Илья запевал негромко:

Несколько секунд тянулась пауза. Рядом, за низким заборчиком, желтый подсолнух задумчиво качал головой. Словно опомнясь, Савелий подхватывал с печалью, за которой слышалась улыбка:

Соседи выходили за калитки. Молодки, спешившие на гулянье в сад, замедляли шаг. Братья пели дружно, легко и мягко, задумчиво и грустно звучала песня. Голос Савелия, мужая, плыл над казармами, над тихими переулками, до самой степи. На далекой эстакаде весело откликались откатчицы. Там гремели вагоны, звенел сигнал, уголь шумел на скатах, и все это было как продолжение песни.

Мы любили эту песню — я и Фрол. Когда, торопясь в вечернюю смену, мы заходили за Ильей, то обязательно задерживались у калитки.

— Эх, Василий, — говорил Фрол, вздыхая и складывая на груди руки. — Нет на свете другой такой песни. Нет…

Савелий умолкал первым.

— Ну, тебе пора в смену, — кивал он Илье и, встряхиваясь, поднимался с крыльца.

Одет он был чисто и франтовато. Шелком расшитая рубаха, ремень с набором, синие галифе. Его хромовые сапоги рядом с ботинками брата выглядели шикарно, а голубой касторовый с натянутыми полями и лакированным козырьком картуз даже смешно было сравнивать с кепкой Илюшки.

Единственное, что было у них общего, это орлиные носы и темные пристальные глаза. Все остальное до улыбок — различно. Илья смеялся коротко и заразительно. Он крепко жмурил глаза. Каждая морщинка его лица смеялась. Крепкие зубы обнажались стремительно и широко, а руки не находили покоя.

Савелий, смеясь, закрывал ладонью рот. Он улыбался только углами губ, и все лицо его делалось сонным. Осторожно мизинцем он расправлял усы. Они вились двумя черными буравчиками, густыми и острыми, и были настолько похожи на этот инструмент, что однажды, когда Савелий торговал пивом, кто-то крикнул:

— А ну, дядя, вытащи усом пробку!

Так и пристала к нему эта кличка: штопор. Говорят, что только из-за нее Савелий переменил ассортимент. Теперь он торговал пряниками и всяческой снедью. Где только он брал муку? На десятки верст вокруг шахтеры жили черствыми овсяными пайками. Это был памятный трудный тысяча девятьсот двадцать первый год. А Савелий и в этом году торговал хлебом и большими белыми пряниками в виде сердец, лошадок и гитар. На этих гитарах хотелось играть. Все лады были расцвечены розовой карамелью. Струны, сделанные из какой-то клейкой смеси, сияли, как бронза. Редкостные пряники продавал Савелий. Он угощал и нас, но обыкновенно Фрол отказывался или прятал свой подарок в карман пиджака и забывал о нем. Соседи не осуждали Савелия за эту коммерческую деятельность. В те годы многие торговали чем могли, шли в села и меняли на хлеб последние пожитки. На заводах и в шахтах Донбасса исчезала бронза и медь, — она шла на изготовление зажигалок. Эти зажигалки тоже обменивались на хлеб… Еще впереди была пора нэпа, с ее скороспелыми миллионщиками, воротилами, барышниками, воспрянувшим кулачьем. Таких мелких дельцов, как Савелий, можно было встретить в каждом селе и рабочем поселке: ловкие, оборотистые дельцы — крупные, средние, малые, — они бодро суетились вокруг своих прибыльных дел, прогорали, накапливали богатства, затевали аферы, снова прогорали, пока в определенный час революция не вытряхнула их из всех этих частно-коммерческих заведений.

Почти каждый раз, заходя к Илье, мы заставали Савелия дома.

— Ну как? — спрашивал он, вскидывая голову и сдвинув брови. — Что слышно?

— Ничего. Все по-старому, — отвечал я.

Он ходил по комнате резкими тугими шагами, комкал, грыз папиросу, посвистывал в кулак. В тоне, каким он обычно разговаривал с нами, угадывалось сознание преимущества и силы. Впрочем, нас разделяла резкая черта, и он сознавал это. Иногда Фрол прямо называл его спекулянтом и чужаком. Савелий злился, сжимал кулаки, однако сдерживался и отвечал шуткой.

— Кто ж заставляет тебя, товарищ пролетарий, дружбу со спекулянтами водить? Ступай и танцуй на пустых полках! Нет, братец, мы не чужаки, мы — большая хозяйственная силенка!

Фрол неохотно вступал с ним в беседу и на его вопросы отвечал односложно.

— Бандиты, говорят, пошаливают, а? — спрашивал Савелий.

— Шалят.

— Плохи дела!

Обернувшись, он пристально смотрел на Фрола.