Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 145



Я смотрю на дальние кустарники, местами еще не сбросившие желтую листву.

По откосу, размахивая руками, бежит человек.

— Гляди-ка, Макар! — шепчу я. — Гляди!..

Он хватает винтовку. Гремит выстрел. Но человек продолжает бежать и скрывается за кустами.

И по-прежнему пустынна степь. Камень, покрытый мхом, начинает дымиться. Темнеет закат.

Словно очнувшись, дядя Петр говорит поспешно:

— Стреляешь?.. Так, так… — и трогает меня за плечо. — А ну, Васька, притащи сумку.

Я спускаюсь в овражек. Под обрывом у землянки, рядом с телом Ибрагима Гатулина, лежит боевая сумка дяди Петра. Просмаленный брезент исцарапан отметинами дальних странствий. Сумка порядочно тяжела, в ней самые разнообразные вещи. Взбираясь по крутой тропинке, я вдыхаю особый запах этих вещей, запах домашней махорки и хлеба.

Не торопясь, дядя Петр развязывает шнур и достает свою любимую дулейку.

Макар тяжело поворачивает голову.

— Опять заводишь? — говорит он глухо, с хрипотцой.

— Милый человек… Скучно ведь!

…Течет, звенит тихая песенка. В тон ей где-то далеко откликаются журавли. Голос дулейки — усталый, сиротский голос.

Кажется: в степи сквозь непогодь идет на огонек человек. Ноги его тяжелы. Но он упорно идет… идет…

Я всматриваюсь пристальней: да ведь это отец! Мокрая бороденка спуталась, треплются полы пиджака. На его руках маленькая Тоня, сестренка. Это ее голос слышен мне. Он как бы перекинулся к теплому дальнему огоньку на горизонте… И теперь я различаю дорогую улыбку отца…

— Брось. Хватит! — грубо говорит Макар, и песенка умолкает.

Лицо дяди Петра опечалено. Чуть напряжены брови, дергается морщинка у виска.

— Скуку только наводишь…

— Э, что ты понимаешь, Макар?..

— А вот понимаю… Ибрагим плакал от твоей дудки…

— Плакал?.. Эх, парень… Чудак!

Некоторое время мы сидим молча. Снова над нашими головами проносится медлительный звон.

В третий раз Макар принимается выворачивать карманы, чтобы собрать табак. Он делает это с величайшей бережностью и вниманием, складывая крупицы махорки в кепку. Потом он крошит высохший стебелек полыни и долго растирает в ладонях блеклый ольховый лист. Когда ему удается закурить, он глубоко и жадно вдыхает едкий дым и, закрыв глаза, откидывается на глиняный отвал.

В упрямых углах его губ прячется улыбка.

Лицо дяди Петра светлеет, но он отворачивается и долго деловито роется в сумке. Я знаю, он крепко любит Макара, но почему-то не может простить ему того, что и не стоило бы принимать в обиду: он не может простить ему характера.

— Разве ты человек, Макар? — повторяет он хмуро, продолжая глядеть в степь. — Камень… Колчедан…

Дулейка запевает тихонько, словно винясь. Далекий, родной мотив:

За дальними горизонтами позади остались шахты, тополевые поселки, окраины рабочих городов. Но теперь, нечаянно проникаясь чувством песни, я забываю печаль разлуки. Розовеют тучи, в их широких разрывах ясна глубокая небесная синева.

Макар прислушивается к медленному говору дулейки, закусив папиросу, не открывая глаз.

Углом рта негромко он начинает говорить. По-прежнему у него хрипловатый, озлобленный голос:

— Ты непонятный человек, Петра. Гляжу, гляжу на тебя, и темная мысль приходит. Ну, зачем сердце растравлять? Сердце, оно должно быть железным! Или, может, этой дулейкой революцию будешь охранять? А ведь она-то дулейка-змейка. Так и гляди, тоска за ней проберется. Сквозь ребра проскользнет… и в сердце р-раз! Тоска! Ты знаешь… что такое тоска? У-у! Гибель!

Вверху над нами раздается яростный картавый крик. Это падает подстреленная галка. Она летит лохматым вертящимся клубком и вот уже бьется на земле, рвет крыльями жухлую осеннюю траву.

С минуту мы слушаем биение крыльев и надорванный крик птицы.

Я смотрю в лицо дяди Петра и замечаю улыбку, чуть жалостливую и робкую. Быстро, краем памяти я вспоминаю что-то похожее, что-то такое… О, для меня это не ново! Я уже знаю тебя, жалость. И я не удивляюсь, когда вдруг дядя Петр поднимается насыпью, шагает через нее.



— Вернись! — кричит Макар и зачем-то обеими руками срывает с головы кепку. Щеки его становятся белыми, лоб мгновенно покрывается потом. — Назад!..

Дядя Петр не оглядывается. Он подчеркнуто спокоен. Неторопливо подходит он к трепетному клубку, наклоняется, протягивает руки.

Окруженный гудением проводов, он медленно возвращается обратно. Один миг мне чудится, он падает, но нет — прижимая птицу к груди, он шагает через насыпь.

Сжав кулаки, Макар бросается к нему.

— Как смеешь… — хрипит он. — Слюнтяй! Как смеешь ты рисковать, сволочь?!

Галка таращит громадные, полные влаги глаза, бессильно раскрывает клюв.

— Ничего, — спокойно говорит дядя Петр. — Птица у меня выживет. Пускай себе летает. — И уже с усмешкой: — Я-то не железный…

Макар отползает в сторону. Он еще бледнее.

— Божья коровка! Пошел революцию боронить…

Проходят медленные молчаливые минуты. На далеких, чуть посеребренных увалах догорает закат. Поднимается ветер, влажный и слегка пахнущий гарью. Я думаю о костре — как хорошо бы развести огонек!.. В землянке под обрывом сложен сухой хворост.

Дядя Петр словно угадывает мое желание. На его лице добрая спокойная улыбка.

— Пойди-ка, Васька, огонек разведи. Маленький, чтоб только руки погреть.

Я отворачиваюсь.

— Не стоит…

Но через некоторое время слышу сзади сдержанный выщелк затвора. Галка хлопает крыльями у моих ног. Руки дяди Петра приподняты, щетинистая седая щека прижалась к прикладу.

Но теперь, после песенок дулейки, после смешной жалости к этой глупой птице, я не верю ему.

Однако он продолжает целиться. Я слежу за его взглядом. Степь пуста. Покачиваются голые ветви орешника, ярко очерченные на фоне догорающего неба.

И вот гремит выстрел. Из-за далекого тернового куста выскакивает здоровенный бородач. Он прыгает, приседая на левую ногу, размахивая обрезом, громко ругаясь. Какая-то невидимая сила швыряет его во все стороны: болтаются синие хвосты кушака, розовато поблескивают голенища.

— А… падлюка, не уйдешь!..

Дядя Петр неузнаваем. Седые брови сдвинуты, губы окаменели. Я почти не слышу выстрела. Дернувшись, бандит валится на куст. Оборачиваясь, я встречаюсь взглядом с Макаром. Его глаза расширены и немного мутны.

— Петра… — говорит он, не меняя выражения лица, словно сквозь сон, и громко, заливисто хохочет, — Ну и Петра!..

Дядя Петр не слышит. Откладывая в сторону винтовку, он медленно проводит ладонью по лицу и снова наклоняется к галке.

— Видишь ли, в чем эта загвоздка, — как бы продолжая прерванную беседу, говорит он, внимательно рассматривая черный блестящий зрачок птицы. — В нежности она, причина. Сердце у меня нежное, друг.

Макар скалит крупные зубы.

— Да не смейся ты… чурбан!

— Нет, что ты… — оправдывается Макар. — Я так только.

— В нежности, говорю, причина. Враг — это что! — никакой цены ему, ни печали. Погорит! Но мы-то жить будем! Как же нам ласку не ценить, песенку, нежность человека?..

Макар отворачивается, молчит. Мне как-то неудобно перед дядей Петром. Уже догорел закат, мягкая синева густеет над степью, свежие звезды блестят в разрывах туч.

Макар плотнее застегивает пиджак, надевает брезентовую бурку. Я ухожу разводить огонек.

Позже, когда над выемкой горизонта всходит месяц, а голубые полыньи в небе становятся шире и светлей, приходит сменный дозор. Их трое, все молодые парни, добровольцы из соседних деревень. Они приносят полную четверть воды. Самый младший, белокурый коренастый крепыш, присаживаясь у огонька и сияя голубыми глазами, говорит весело:

— Криницу отрыли, понимаете… Не вода — мед! — и вкусно чмокает губами. — Так что дела наши пошли вверх!

— А как насчет выступления? — спрашивает Макар, спускаясь по тропинке и присаживаясь в кружок.