Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 92

Долго рылся он и в этот раз, а Шустер с кладовщиком наблюдали за ним и переглядывались — было в комбате сегодня нечто необычное. Наконец Савушкин почувствовал, что у него затекли ноги, и с сожалением отошел от ящиков. Вспомнил, что надо поблагодарить разворотливого помпотеха. Но как это сделать, не знал. Обыкновенные слова казались Савушкину сегодня очень неподходящими. Он несколько минут морщил лоб, пока его не осенила удачная идея.

— Слушай, зайдем-ка ко мне.

Чалов встретил их чуть ли не с оркестром. Засуетился, забегал, зазвенел посудой. На столе быстрехонько появились знакомый Савушкину поднос, миски, фляжка, замороженная курица.

— Раздевайся, Шустер. Будь как дома! — с подъемом произнес Савушкин. — Давай отметим праздник!

— Так он же давно прошел, — сказал помпотех.

— Да? — неумело изобразил удивление Савушкин. — Хм… Три дня… Но это ничего не значит. Как это говорится на Руси: кто празднику рад, тот накануне пьян?

— Так говорят.

— Ну, а мы по другой пословице: кто празднику рад, тот и после него пьян. Сойдет?

— Сойдет, — согласился Шустер.

Они чокнулись, выпили разведенного спирта, зажевали холодной курицей.

— Еще? — спросил майор.

— Нет. Я больше не хочу, — отказался Шустер.

— Я тоже не хочу, — признался Савушкин, легко примиряясь с мыслью, что празднество не состоится, и тут только заметил, какой заморенный вид у помпотеха. Разомлевший в тепле Шустер качался от усталости, набрякшие веки упрямо наползали на покрасневшие от бессонницы глаза.

— Э… Да ты того… А ну-ка, давай спать.

— Да. Пойду, товарищ майор, — тотчас согласился помпотех и, с трудом передвигая отяжелевшие ноги, пошел к двери.

Вновь оставшись один, Савушкин посмотрелся в маленькое настенное зеркало и усмехнулся. Вид у него был не на много лучше, нежели у Шустера.

Из-за перегородки вынырнул Чалов. Он опять почувствовал себя привилегированным ординарцем, в какой-то степени шефом над своим командиром.

— В баньку полагается, товарищ майор! — наставительно сказал он, протягивая Савушкину сверток с чистым бельем. — В здоровом теле здоровый дух.





— Это точно, — улыбнулся Савушкин, подумав вдруг, как изумился бы Чалов, случись ему узнать, что его командир влюбился, как зеленый мальчишка.

— Пойдете?! — усомнился красноармеец.

— Пойду, Матвеич! — бодро подтвердил Савушкин.

На дворе опять царствовала темень. Выйдя из землянки, Савушкин глубоко вздохнул. Поняв, что за последние трое суток почти не видел дневного света, улыбнулся сам себе. Не беда. Зато эти сутки прожиты с толком. Как и в памятный праздничный день, небо было затянуто невидимыми тучами, но ветра не было. Не плевалась высь мокрым снегом и дождем. Из повеселевшего заснеженного леса тянуло свежим морозцем. После нескольких глубоких вздохов от этого морозного дистиллированного воздуха у засидевшегося в помещении Савушкина приятно закружилась голова.

«На лыжах бы сейчас! — блаженно подумал он. — Вместе!..» Он прислушался к незасыпающей темноте леса. Где-то поскрипывало, побрякивало, а где-то далеко ухало, громыхало. Очевидно, затеяли дуэль крупные артиллерийские калибры. Из жилых землянок-казарм доносились отзвуки усталой вечерней жизни. Там, в этой жизни, Людочка… Что-то ей и ему самому принесет завтрашний день? На войне может быть всякое. Сегодня благодарность командующего, а завтра…

Савушкин спохватился. Так и не поблагодарил Шустера. Сначала не сумел. Потом забыл. Родилось желание пойти в командирское общежитие и сделать это сейчас. Родилось желание — и погасло. «Спит человек. Намаялся», — сочувственно подумал Савушкин и успокоился — не ради благодарностей жили и страдали теперь люди. Шла война, и каждый вершил свое солдатское дело.

Где-то на Северном Донце

I

Лейтенант Лепешев идет позади взвода и думает сердитые путаные думы. Командир полка опять избрал его, Лепешева, взвод козлом отпущения. Много в полку подразделений, а нет же — майор Лоскутов приказал именно Лепешеву явиться в распоряжение командира дивизии. Видите ли, охрана штаба дивизии нуждается в усилении! Будто один пулеметный взвод может значительно усилить огневую мощь пехотного и артиллерийского полков, отступавших вместе со штабом. Лейтенант не видит в полученном приказе смысла и потому зол на вся и все. Родной полк переправляется через Северный Донец (после чего будет, ясное дело, хоть маломальская передышка), а ты изволь топать в новое пекло. А ради чего? Лепешев исполнительный солдат. Приказали — он выполняет. Ведет взвод на новое место. А зачем? Ему это совершенно непонятно. Майор Лоскутов торопился к переправе, и разъяснять что-либо ему было недосуг. Приказал — и все!

Над степью полыхает жара. Бойцы растянулись цепочкой вдоль берега, они сутулятся под тяжестью оружия и патронов, на выгоревших гимнастерках темные пятна пота. Лепешев сам то и дело отирает пот, ему тоже тяжело идти — за спиной полнехонький ящик гранат, на груди автомат. Лейтенант чертыхается, ругая знойную украинскую весну 1942 года, ее голубовато-белесое, без единого облачка, небо, холмистую степь, превратившуюся в огромную жаровню. Лепешев утомлен, сердит и потому не способен любоваться веселым, зеленым буйством природы. Жар льется сверху, зноем пышет раскаленная земля — и это единственное, что способен чувствовать обозленный лейтенант.

Веселиться Лепешеву в самом деле не с чего. Армия опять отступала. Проклятые отступления! Лепешев убежден — нет на свете ничего более тяжкого и унизительного. Ни с чем не сравним стыд солдата, уходящего из родных сел под тоскливыми взглядами женщин и детей, оставляемых на произвол жестокого, беспощадного врага.

Сколько воевал Лепешев — столько отступал. Отступал от Кишинева, был ранен. Выйдя из госпиталя, отступал от Киева — опять ранение, опять госпиталь. За год войны досталось ему с избытком. Всего пришлось пережить, а вот солдатской радости, радости победы испытать не довелось.

Две недели назад удача было улыбнулась Лепешеву. Дивизия была выдвинута во второй эшелон группировки, наступавшей на Харьков. Радовался Лепешев, радовались его пулеметчики, да преждевременно. Не пришлось освобождать Харьков — пришлось поворачивать на 180 градусов и прорываться через боевые порядки немецкой 1-й танковой армии, замкнувшей кольцо окружения вокруг наступающих советских войск.

Неделю шли ожесточенные бои. Все же вырвались из кольца. Всей дивизией. Родной лепешевский стрелковый полк переправляется сейчас через Северный Донец семью километрами южнее, а лейтенанту опять приходится вести свой пулеметный взвод в неизвестность.

Вон он, этот взвод, впереди, весь на виду. Двадцать восемь бойцов, два станковых и семь ручных пулеметов. Да еще один немецкий — МГ-34. Его тащит на плече рядовой Глинин. Именно тащит, не несет. Нести Глинину никак невозможно, ибо кроме пулемета навьючил он на себя еще ящик немецких патронов. Каким образом боец умудряется удерживать на себе этот деревянный гроб с брезентовыми лямками — Лепешеву понять трудно. Сам леший не поймет этого Глинина. Вроде бы и росточком не велик, сложения не богатырского, а силы и ожесточения — на десятерых дюжих красноармейцев.

Взвод у Лепешева особенный. Нет ни одного новичка. Народ обстрелянный, бывалый. Сформирован взвод весной из солдат, выписавшихся из госпиталей. Злой народ во взводе, остервенелый, а Глинину все же ровни нет. Молчун, глядит бирюком, а пошли на самое разрискованное задание — есть! — и пошел. И ведь выполнит. Ни пуля, ни снаряд его не берут, разве вскользь заденут.

Лепешев уважает Глинина, даже побаивается. Есть что-то такое в пожилом красноармейце, что заставляет лейтенанта при каждом разговоре с ним подтягиваться, избегать обычных солдатских шуточек. Какие уж тут шуточки! Взглянешь на Глинина — и пропадает всякая охота к веселому слову. Все угрюмое и неприветливое, на что способна природа, — все сполна высечено на морщинистом, худом лице бойца. Не видел бы Лепешев документов, никогда бы не поверил, что был до войны Глинин скромным бухгалтером городской бани в каком-то белорусском городке.