Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 54



Абдель-Максуд обвел взглядом комнату и нахмурился. Похоже, люди не слишком торопились — больше половины мест пустовало.

— Да, не густо, — недовольно пробормотал он. — Так собрания не проведешь. Почему же они не идут?.. Послушай, Салем! Может, ты еще раз пробежишь по деревне да поторопишь людей?

Салем с готовностью согласился, а вместе с ним еще двое парней, его товарищей. Ребята уже выскочили на улицу, когда Салема окликнула мать:

— Обожди, сынок, не торопись!.. Сеид учитель, истинный аллах, лучше будет, если вы сами пройдете по деревне.

Абдель-Максуд вопросительно посмотрел на Инсаф, не понимая, куда она клонит.

— Вы же знаете, сеид, любит он ее, Тафиду, — пояснила Инсаф. — Да и девушка к нему тоже вроде тянется. Только шейху Талбе это не по душе. Вот я и боюсь, пойдет Салем да застрянет у нее. А потом будут говорить, что волк ягненка хотел сожрать.

Абдель-Максуд понял ее намек и улыбнулся. Именно так Инсаф объяснила тогда сбежавшимся на шум соседям причину поднятой ею тревоги, когда он хотел пробраться в ее дом. Он думал, что никто, кроме него, не понял скрытого смысла в ее ответе, и оставил его без внимания. Но вдруг раздался раскатистый смех Абдель-Азима. Вслед за ним расхохотались и сидевшие рядом с Инсаф женщины.

— Ну, чего ты, Абдель-Азим, хохочешь? И что вы нашли тут смешного?.. А ты, Инсаф, постеснялась бы старую золу ворошить. Ею не согреешься, только прослезишься.

— И то дело! — отпарировала Инсаф. — От смеха прослезиться вовсе не грех. Забот и хлопот у нас и так всегда полон рот. Не так уж часто мы смеемся. А смехом аллах, говорят, душу облегчает. Так что ты, брат, не серчай и нам смеяться не запрещай!..

Заметив, что я все еще рассматриваю вышивку на скатерти, Абдель-Максуд, желая повернуть разговор в другое русло, спросил меня:

— Как ты думаешь, за сколько такую скатерть можно продать в Каире?

— А ты что, собрался везти ее в Каир?



— Да нет… Мы ее на выставку пошлем в уездный центр. Интересно узнать хотя бы примерно, сколько она может стоить. Уж очень не хочется продешевить, если там ее придется продать. Ведь правда, наши ребята вышили скатерть не хуже каирских школьников?

— Конечно! Это великолепная работа. Подлинное произведение искусства. Я бы сравнил ее с работой большого мастера. Исключительно тонко подобрана цветовая гамма…

Тут я почувствовал, что явно хватил через край. Но я был так горд за ребят из моей родной деревни, что совершенно искренне был готов поставить скатерть в ряд шедевров мирового искусства. И я бы, наверное, еще долго пел свои дифирамбы, если бы меня не остановил Абдель-Азим.

— Ну а каирские школьники что изображают на своих рисунках? — поинтересовался он. — Небось дамочек в коротких юбочках и разноцветных чулках или лимузины последних марок? Говорят, их запретили ввозить, но они каким-то чудом все равно проникают на каирские улицы.

— И еще, наверное, толстых беев, таких, как наш Ризк, — вставила Умм Салем. — Моего Салема и кнутом не заставили называть его беем, а в Каире этих беев больше, чем у нас собак.

— И футболистов, конечно, рисуют, — добавил какой-то парень. — Что видят, то и рисуют. Мы вышиваем пальмы, буйволов, коров, трактор, а в Каире дамочек в коротких юбках, толстых беев да новые автомашины…

— Ну что вы набросились на каирцев? — возмутился вдруг Абдель-Максуд. — Вас послушать, так можно подумать, что в Каире ничего другого, кроме дамочек и беев, нет. Это уж вы напрасно! Каир — столица, и живет она жизнью всей страны. Там тоже ребята рисуют высотную плотину. И, кроме заграничных машин, там есть и отечественные и многое другое, что для каждого египтянина дорого: пирамиды, музеи, телевизионная башня, а университет, а новые фабрики и заводы?.. Нет, вы зря ругаете Каир. — Абдель-Максуд помолчал, потом, словно в раздумье, продолжал: — И вообще, мне кажется, нам давно пора отказаться от старых взглядов на город и деревню. Зачем, спрашивается, горожан и крестьян сталкивать лбами? Кому это нужно? Крестьяне не доверяют горожанам, считают их гордецами, хвастунами и жуликами, а горожане смеются над феллахами и уверены, что все они невежды, дураки и скряги… Так уж повелось… А для чего, спрашивается, насмехаться друг над другом? Тут плакать надо, а не смеяться. Высокомерие города, ограниченность деревни — и то и другое достойно сожаления. Если ты живешь в городе, это не означает, что деревенские дела тебя не должны касаться. А получается, что греха таить, чуть деревенские устроятся на работу в город, так сразу про деревню забывают. Будто память отшибло. И стыдятся сказать, что родом из деревни. Посмотрите на тех, кто ушел на текстильную фабрику. Они уж вроде как чужие. Им теперь не до наших деревенских забот. А ведь нам надо идти плечом к плечу, рука об руку. Город и деревня должны действовать сообща. Цель-то у нас общая, одна у нас цель… А с дурацкими предрассудками надо решительно бороться.

Я готов был расцеловать Абдель-Максуда. До чего верно он говорит! Ведь этот разрыв между городом и деревней тормозит прогресс всей страны. Но как добиться доверия между ними? Как сделать, чтобы феллах не смотрел с опаской на горожанина, а тот с высокомерием на феллаха? В лучшем случае горожанин испытывает чувство жалости к крестьянину. Он относится к нему как к неполноценному, богом обиженному человеку. Уже само слово «феллах» у многих в городе связано с запахом навоза. Помимо своей воли, инстинктивно горожане воротят нос при встрече с крестьянином или делают презрительную гримасу, когда заходит речь о деревне. Правда, кое-кто в Каире, разглагольствуя о социализме и прогрессе, любит повторять, что крестьянин — опора революции. Но чего стоят их слова! На деле подобные «революционеры» и шага не ступят навстречу деревне. Для установления полного доверия и равноправия нужно, чтобы революция стала кровным делом самого крестьянина. Чтобы он сам выдвигал революционные лозунги, а не только их скандировал. А те, кто в городе выступает за эти лозунги, должны хорошо понимать, что нужно феллаху. Тут важно не только кровное родство, но и общность интересов. Вот тогда слово «феллах» зазвучит гордо. А как могут относиться к феллаху те, кто привык видеть в нем батрака или арендатора, слугу или носильщика? Разве что самые сознательные считают своим долгом покровительствовать или выражать симпатии крестьянам. Но это идет у них от разума, а не от сердца…

Как же после этого удивляться, что феллах относится к горожанину с недоверием? Город в течение долгого времени олицетворял для него жестокую власть и грубое насилие. Все зло для крестьянина всегда исходило из города: налоги, поборы, приказы о трудовой повинности, указы об отчуждении земли, конфискации имущества. Приговорят крестьянина к каторжным работам — увозят в город. Присудят к тюремному заключению — опять ведут в город. Так и копилась у крестьянина ненависть к городу. Инстинкт самосохранения заставлял его не задумываясь отвергать любые притязания города. Недоверие было единственным оружием, с помощью которого крестьянин пытался противостоять насилию города. Он не верил ни единому слову, доходившему «оттуда». С сомнением и подозрительностью относился к каждому горожанину, даже если тот был родней.

Вот взять хотя бы Абдель-Азима, моего двоюродного брата. Ведь он тоже не очень-то доверяет мне. Убежден, что деревню я знать не знаю. Во всяком случае, он твердо уверен, что знать деревню — его монопольное право. Но я ведь тоже из деревни! Я здесь родился. Здесь живет почти вся моя родня. А в представлении Абдель-Азима, раз я живу в городе, меня связывает с деревней только прошлое, только могилы моих предков, а не сегодняшняя жизнь моих земляков. Конечно, для недоверия резоны есть, что и говорить. Но тот же Абдель-Азим и Умм Салем, да и многие другие уже соглашаются, что разрыв между городом и деревней надо сокращать. Пришла пора. Что греха таить, в городе до сих пор мне не доводилось слушать столь категоричных и ясных суждений по этому вопросу…

— В городе, конечно, знают больше, — произнес Абдель-Азим, будто прочитав мои мысли. — Недаром город руководит всей политической работой, которая идет в деревне, и отвечает за ее успех…