Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 58

Майор спрашивал каждого:

- Когда вы видели Калугина в последний раз?

Ответы не принесли ничего утешительного: разноречивые, они не помогли составить ясного представления о судьбе Калугина.

- Я не хочу думать, что мы потеряли Василия Михайловича (майор еще никого не называл по имени и отчеству; это был первый случай в полку). Еще не хочу думать. Пехота сообщит более точные сведения. Но задачу вы решили, и важную задачу, - подумав, добавил майор. - Ваши фотографии понадобятся, может быть, на этих днях. Понятно ли вам, что это значит? - Он снова помолчал. Он всегда говорил очень медленно, но в этот раз это было особенно заметно.

Майор поднял глаза и не спеша обвел всех взглядом. На мне тоже задержался его взгляд.

Я вышел из землянки. Меня никто не звал на послеполетный разбор, и мне не полагалось на нем присутствовать. Я опустился на скамеечку у входа на КП.

Звено первой эскадрильи уходило на задание по батареям. Самолеты низко прошли над аэродромом, исчезли за соснами, и сразу стало тихо.

Издали доносились разрывы. Судя по звуку, обстреливался Выборгский район.

Я вспомнил тридцать шесть вылетов с Васей Калугиным. Я мог бы рассказать подробно о каждом, я вспомнил его доброе лицо и наше первое знакомство, дружбу, и как он спас мне жизнь, и его бешеную ярость доброго и вспыльчивого человека, вспомнил бесстрашную Настеньку и почти женственную мягкость отношения Калугина к ней. Кто теперь напишет Настеньке о его смерти?

И снова вспомнился он в первые дни войны, в дни отступления, и в первую голодную зиму блокады. Наши разговоры в свободные часы поздно вечером в темноте, когда папироса или трубка то разгорается и на минуту вырывает из темноты лицо товарища, то потухает. А койки в землянке так близко, что, не вставая, можно пожать друг другу руку.

О чем мы говорили? О победе, о конце войны, о втором фронте, о фашизме, конечно, о Вере и Настеньке, о любви, о счастье. О ремесле авиатора. О будущем, о коммунизме. Мы говорили обо всем на свете и никогда не уставали при этом.

На многое мы смотрели по-разному, и это было только интереснее. Потом все кончилось.

Я достал трубку из унта, набил ее и закурил. Но вкус у трубки был горький.

Калугин подарил мне эту трубку с мундштуком из вишневого дерева. Он привез ее с юга и очень любил и, заметив, что она мне тоже нравилась, подарил мне, а я подарил ему свою. Но курили мы чаще папиросы.

И, глядя на трубку, захотелось вдруг уйти куда-нибудь подальше, чтобы никто не видел. Я обошел землянку, сел прямо на снег там, где никто не ходил, и прислонился к зеленым сосновым ветвям, припорошенным молодым снежком.

Миновал, вероятно, час, а я все еще сидел на снегу, и никто не тревожил меня.

Когда я вернулся в эскадрилью, Власов резко спросил, куда я уходил: надо было писать донесение об учебных полетах. Но, посмотрев на меня, отвернулся и потом спросил:

- Ну как, есть новости о голубом?

Новостей не было.

Я сел за донесение. Подошел Булочка. Его молоденькое лицо все еще горело после полета.

- Все три в цель, - сказал он, наклоняясь ко мне, и Власов, услышав его слова, подтвердил:

- А Морозов молодец, точно ввел в пикирование.

Булочка, конечно, расцвел, и стало веселее.

Ужинать я пошел со всеми. На столе командиров эскадрилий стоял прибор Калугина и ждал его. Рядом, мрачно склонившись над тарелкой с кашей, сидел Власов.

Принесли послеполетные сто граммов. Власов шепнул что-то Любе, и она принесла лишнюю кружку с водкой.

- Борисов! - крикнул мне Власов. - Подойдите сюда. Вот порция Калугина, - он усмехнулся, - я думаю, ее следует разделить с вами, Борисов.

Он отлил командиру первой, себе и протянул мне то, что осталось в кружке.

- За Калугина, - сказал Власов, - чтобы он вернулся.

Командир первой ничего не сказал.

- За прорыв блокады.

Мы сдвинули кружки и молча выпили.

В раздевалке я налетел на длинную фигуру Горина. Он только что вылез из шинели и, так как вешалка была занята, привстав на носки, пристраивал шинель на крюк под потолком.

- Борисов, Сашка! - закричал он, сверкая глазами из-под мохнатых бровей. - Есть героическое?

- Есть, - сказал я, - погиб Калугин.



- Враки, - засиял Горин. - Я сейчас от артиллеристов, Вася сел у соседей, фотоаппараты и пленки целы.

Тощее лицо Горина ослепительно сияло.

- А ты говоришь - погиб. Ничего героического… Калугин, Калугин такой молодчина, черт побери, такую сделать посадку, так спланировать! А ведь можно было, скажу тебе, посыпаться: не разберешь, где крыло, где нога.

Горин схватился за голову и продолжал вдохновенно:

- Герой! Герой твой Калугин! Впрочем, он теперь не твой…

Я, кажется, тоже горячо и задыхаясь, сказал что-то вроде:

- Вот это да!

В передней никого не было. Мы посмотрели друг на друга, засмеялись и обнялись:

- Ну, вот еще нежности! Пошли скорее ужинать! Я готов сейчас проглотить и кашу и Любу в придачу.

- Но, но, не очень, - сказала Люба, выскочившая в эту минуту с подносом из кухни.

Люба все понимала по-своему.

- А знаешь, Люба, Калугин жив! - сказал я и почувствовал, как по моему лицу разливается глупейшая счастливая улыбка.

Люба радостно вскрикнула и, поставив поднос с тарелками тут же в передней на окно, бросилась на кухню передать мои слова.

Я вдруг почувствовал, что хочу есть, как волк, и забыл вкус ужина.

- Пошли, надо объявить ребятам, - сказал я. Но это предложение запоздало, потому что Горин уже кричал в мгновенно наступившей тишине:

- Калугин жив, сел у соседей, пленка цела!

Я не находил себе места, пока не узнал, что вернулся весь экипаж. Калугин был легко ранен, Суслов расшиб голову, Сеня Котов не пострадал. Меня занимало, какая роль в этой истории была у Суслова. И я очень удивился, когда узнал, что Калугин похвалил Суслова и сказал, что он отлично вел фотографирование и с толком держал себя.

Вечером я зашел к нашему фотографу взглянуть на снимки Калугина.

- Вы только молчите, что я приходил.

Фотограф понимающе подмигнул и торжественно объявил, подняв руку:

- Есть, товарищ старший лейтенант!

Это флотское словечко означало у него все, что угодно. На этот раз оно означало: «Я по-прежнему расположен к вам и в своем решении молчать тверд как скала».

Снимки получились великолепные. Калугин фотографировал с малой высоты. На пленке отчетливо виднелись не только развалины восьмой ГЭС, но и черные линеечки немецких окопов, расположение батарей и даже ходы сообщений. Нелегко было привезти такие сведения.

Но меня занимали не только снимки, а и то, почему так пристально изучался этот район. Вероятно, здесь предполагался главный удар, и я не мог думать об этом без волнения.

* * *

Днем позвонили с поста у въезда на аэродром, и тоненький задорный голосок какой-то «бойчихи» доложил:

- Товарищ старший лейтенант, тут вас дожидается младший лейтенант, приходите сюда скорее.

Что за лейтенант? Что он там торчит, если у него ко мне дело? До заставы у въезда на аэродром больше километра. Ну, думаю, была не была, раз ждут - пройдусь. Иду, а навстречу замполит Соловьев.

- А, Борисов! Торопитесь, - говорит и улыбается с неизменным добродушием. - Там вас один младший лейтенант ждет. Я уже распорядился, чтобы пропустили.

Прошел еще двести метров - майор. Отдал я честь, а он остановился, словно сказать мне что-то хочет, и по своему обыкновению этак сухо и холодно смотрит, но с какой-то своей усмешечкой, которую я стал примечать с недавнего времени.

Сначала она мне очень не понравилась, презрительной показалась, а потом ничего, даже приятнее стало его лицо с этой усмешечкой. Я, конечно, тоже остановился.

- Ну, как дела у вас? - спрашивает. - Готовится эскадрилья к операции?

- Готовится, товарищ майор.